ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Логично было бы ожидать, что все, совершаемое нами, будет отмечено тем же знаком — высшей меры и опыта. Логично. Но ведь природа не Дьявол, ей логика ни к чему. Будь она логичной, ей поневоле пришлось бы в это бесконечное время все свое умение, все творчество свести к одному-единственному веществу в единственной форме и с единственной функцией — существовать. Более того, если логика единственный двигатель в бесконечном времени, то и это единственное вещество с его уникальной формой обречено на саморазрушение и на превращение в бесформенное ничто. Но ведь это только в поэзии родничок бьет один-одинешенек, журчит и поет для самого себя и для услаждения нашей фантазии, для артистической игры, для сцены. В природе же родник существует по определенным правилам и законам: он частица мирового круговорота воды, являющейся в свою очередь элементом мирового вещества.
И нам не остается ничего другого, как только пить из этого родника, а после его воспеть. Или — засыпать... Как ни верти, бытие изнутри себя не имеет смысла, а значит, и цели. Есть материя, энергия и движение, есть хаос и порядок, круговращения и перемены. Какой смысл и какая цель может содержаться в том, что заряд случайной молнии, попавший в первичную земную атмосферу — что же там было, аммиак, метан и вода,— образует аминокислоты, основу всякого белка? Вероятно, та же молния, а не трение дерева, подарила нам огонь — законы черешен приходят гораздо позднее... Нягол уперся подбородком в руку, всматриваясь в ночное небо. Тем не менее, подумал он, все это прекрасно — может быть, именно потому, что лишено преднамеренности.
С нами, людьми, не так. Без молнии, то есть без огня, не было бы не только жаркого, не родился бы и сам Прометей, единственный бог-богоборец. Чудесно, но чуть-чуть подстроено. Как чудесен и Гефест, едва ли не единственный из богов хромой. Это уже наши собственные старинные чары, величавые в своей наивности игры нашего духа. Природа в богах не нуждается, она сперва сотворяет нас и уж через нас — вечные наши игрушки, каковыми являются дух, любовь, ненависть, иллюзии, надежды...
От казарм взвилось, сверкнув в низком своем зените, и угасло зеленое око ракеты. Будто протянулась перед его глазами целая чья-то жизнь, далекая и безмолвная. Это удивительно — неужто, за исключением наших присных и нескольких громких судеб, известных миру, остальные миллиарды проходят мимо нас именно так — отдаленно, бесшумно, безвестно? И неужто мы только так и спаяны изначально — родством и заботами, приятельством и любовью, замыкающими нашу жизнь в крохотные кружочки?
И мне ли, спросил он себя, мне ли прорвать эту замкнутость и проникнуть в далекую чью-то судьбу? И ради чего делать это — чтобы ей посочувствовать и помочь или чтобы, опознав, представить ее на сцене игрой духа? И, как ни упорна моя любознательность, как ни чисты мои побуждения, могут ли они обеспечить мне ту достоверность пережитого, без которой я окажусь жалок? Я и вправду взялся за безумное ремесло! — простонал он, спускаясь по ступенькам во двор. Сиротливо хохлилась в ночном холоде черешня, вводя своей жалкостью в заблуждение: дерево было сильным, родившим и взрастившим обильные плоды. Всполошив сверчка по соседству, Нягол опустился на плетеный стул.
Прикрывая ставни своей софийской мансарды, он полагал, что надолго стряхивает с себя и без того поредевшие общественные долги. Этой весной он думал поселиться тут, в отцовском доме, до поздней осени, а то и на всю зиму, приглядывать за стариком, проведывать брата Ивана, наконец, засесть за самый свой заветный роман — последний. Так он и сказал государственнику Весо: ты, братец, можешь извиниться перед народом в очередной речи или статье — в политике нетрудно сыскать виноватого. А я? Не могу же я созвать пленум и заявить, что в слабостях моей книги повинны организация и дисциплина, недостаточное применение науки и техники, непродуманное использование сырья, машин и прочее? Что могу сделать я? Разве что выскочить к своим читателям в чем мать родила, ты понимаешь ли, голым — каковой я, впрочем, и есть — и крикнуть: вот он я перед вами, автор в натуре, с обвислыми плечами и заплывшей талией, благоухаю шампунем, а живописую соленый пот, живу на широкую ногу, а толкую вам про стотинки, бегаю с собраний, а вас созываю к трибунам, терпеть не могу множество людей возле себя, а вам заповедаю быть выше неправд и обид... Хватит, прервал его Весо, остальное понятно. Мне одно только непонятно, в чем загвоздка, что мешает тебе, бывшему подпольщику и нынешнему литературному мэтру, что тебе мешает взяться наконец за перо и написать этот свой пресловутый эпос, которым ты сперва поразишь самого себя, а потом уж и всех прочих? Что мне мешает, говоришь? А что мешает тебе, бывшему организатору подпольщиков, ныне стоящему у кормила власти, что тебе мешает добиться наконец идеального государства с идеальными гражданами? Смейся, смейся...
Нягол заглянул ему в лицо. Посеревшее, оно утеряло былой загар, морщины исподволь затягивали его скептической сеткой приближающейся старости и, может, не только старости. Что-то происходило с Весо, какие-то тайные переливания раздумий и опыта, вернее, раздумий в опыт, который был не малым. Нягол заметил это еще в ту их беседу, в мансарде. Весо что-то там глубокомысленное толковал о коллективном человеке, об истории как о накопленном человеческом нетерпении, что-то еще...
Нягол сорвал одинокую черешенку, по языку разлился прохладный сок.
Всего лишь месяц назад он сидел на скамейке возле собора в Зальцбурге, наблюдал за старичком-чистюлей напротив и за неуклюжими подскоками голубей, считая дни фестиваля, думал про отцовский дом, про рукопись, в то время как Марга потела на репетициях и спектаклях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130
И нам не остается ничего другого, как только пить из этого родника, а после его воспеть. Или — засыпать... Как ни верти, бытие изнутри себя не имеет смысла, а значит, и цели. Есть материя, энергия и движение, есть хаос и порядок, круговращения и перемены. Какой смысл и какая цель может содержаться в том, что заряд случайной молнии, попавший в первичную земную атмосферу — что же там было, аммиак, метан и вода,— образует аминокислоты, основу всякого белка? Вероятно, та же молния, а не трение дерева, подарила нам огонь — законы черешен приходят гораздо позднее... Нягол уперся подбородком в руку, всматриваясь в ночное небо. Тем не менее, подумал он, все это прекрасно — может быть, именно потому, что лишено преднамеренности.
С нами, людьми, не так. Без молнии, то есть без огня, не было бы не только жаркого, не родился бы и сам Прометей, единственный бог-богоборец. Чудесно, но чуть-чуть подстроено. Как чудесен и Гефест, едва ли не единственный из богов хромой. Это уже наши собственные старинные чары, величавые в своей наивности игры нашего духа. Природа в богах не нуждается, она сперва сотворяет нас и уж через нас — вечные наши игрушки, каковыми являются дух, любовь, ненависть, иллюзии, надежды...
От казарм взвилось, сверкнув в низком своем зените, и угасло зеленое око ракеты. Будто протянулась перед его глазами целая чья-то жизнь, далекая и безмолвная. Это удивительно — неужто, за исключением наших присных и нескольких громких судеб, известных миру, остальные миллиарды проходят мимо нас именно так — отдаленно, бесшумно, безвестно? И неужто мы только так и спаяны изначально — родством и заботами, приятельством и любовью, замыкающими нашу жизнь в крохотные кружочки?
И мне ли, спросил он себя, мне ли прорвать эту замкнутость и проникнуть в далекую чью-то судьбу? И ради чего делать это — чтобы ей посочувствовать и помочь или чтобы, опознав, представить ее на сцене игрой духа? И, как ни упорна моя любознательность, как ни чисты мои побуждения, могут ли они обеспечить мне ту достоверность пережитого, без которой я окажусь жалок? Я и вправду взялся за безумное ремесло! — простонал он, спускаясь по ступенькам во двор. Сиротливо хохлилась в ночном холоде черешня, вводя своей жалкостью в заблуждение: дерево было сильным, родившим и взрастившим обильные плоды. Всполошив сверчка по соседству, Нягол опустился на плетеный стул.
Прикрывая ставни своей софийской мансарды, он полагал, что надолго стряхивает с себя и без того поредевшие общественные долги. Этой весной он думал поселиться тут, в отцовском доме, до поздней осени, а то и на всю зиму, приглядывать за стариком, проведывать брата Ивана, наконец, засесть за самый свой заветный роман — последний. Так он и сказал государственнику Весо: ты, братец, можешь извиниться перед народом в очередной речи или статье — в политике нетрудно сыскать виноватого. А я? Не могу же я созвать пленум и заявить, что в слабостях моей книги повинны организация и дисциплина, недостаточное применение науки и техники, непродуманное использование сырья, машин и прочее? Что могу сделать я? Разве что выскочить к своим читателям в чем мать родила, ты понимаешь ли, голым — каковой я, впрочем, и есть — и крикнуть: вот он я перед вами, автор в натуре, с обвислыми плечами и заплывшей талией, благоухаю шампунем, а живописую соленый пот, живу на широкую ногу, а толкую вам про стотинки, бегаю с собраний, а вас созываю к трибунам, терпеть не могу множество людей возле себя, а вам заповедаю быть выше неправд и обид... Хватит, прервал его Весо, остальное понятно. Мне одно только непонятно, в чем загвоздка, что мешает тебе, бывшему подпольщику и нынешнему литературному мэтру, что тебе мешает взяться наконец за перо и написать этот свой пресловутый эпос, которым ты сперва поразишь самого себя, а потом уж и всех прочих? Что мне мешает, говоришь? А что мешает тебе, бывшему организатору подпольщиков, ныне стоящему у кормила власти, что тебе мешает добиться наконец идеального государства с идеальными гражданами? Смейся, смейся...
Нягол заглянул ему в лицо. Посеревшее, оно утеряло былой загар, морщины исподволь затягивали его скептической сеткой приближающейся старости и, может, не только старости. Что-то происходило с Весо, какие-то тайные переливания раздумий и опыта, вернее, раздумий в опыт, который был не малым. Нягол заметил это еще в ту их беседу, в мансарде. Весо что-то там глубокомысленное толковал о коллективном человеке, об истории как о накопленном человеческом нетерпении, что-то еще...
Нягол сорвал одинокую черешенку, по языку разлился прохладный сок.
Всего лишь месяц назад он сидел на скамейке возле собора в Зальцбурге, наблюдал за старичком-чистюлей напротив и за неуклюжими подскоками голубей, считая дни фестиваля, думал про отцовский дом, про рукопись, в то время как Марга потела на репетициях и спектаклях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130