ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
вместо плодовых деревьев повсюду торчали высоко обрубленные пни, зияли раны, оставленные вырванными корнями деревьев, в диком молчании чередовались поросшие побегами виноградники, усыпанные хилыми, мертво-зелеными гроздьями, которым никогда не созреть. Из канав повылезал пырей и задушил песчаную землю, все вокруг было разгорожено и утопало в бурьяне — ни одной сетки, ни одной уцелевшей калитки, замка или цепочки. Что за беда прошагала здесь, какой безумный нашественник надругался над вековым усердием и старанием и во имя чего?
Нягол вроде бы понимал случившееся, но до конца постигнуть не мог. Он уже из окошка поезда заметил опустошенные скаты над селом, но то, что он видел тут, пугало.
Почуял за спиной чей-то легкий шаг. Собака, изможденная, с гноящимся глазом. Подметает хвостом тропинку. Животное остановилось, подняв на него усталые глаза.
— Что, браток,— обратился к нему Нягол,— что же тут делается такое?
Пес ему ответил преданным взглядом. Нягол приблизился, погладил его по рубчатой от струпьев голове и пошел. На повороте, где когда-то журчал родничок, а теперь зияла сухая деревянная трубка, он обернулся и с удивлением увидел, что, пес, тоже обернувшись и присев, молча за ним следит...
Вечером, по дороге в город, он свернул в корчму за сигаретами. В дымном, засиженном мухами помещении, распестренном броско размалеванными изображениями виноградных листьев и гроздьев, заседали мужики, некоторых из них он знал. Не все ответили на его приветствие, он не сердился, что ж, времена не легкие. Он уже засовывал коробку в карман, когда вдруг скрипнул самый далекий столик, звякнула и разбилась бутылка и двинулась из угла небольшая и необычайно хилая фигурка Энё.
— Враги п-партии и нар-рода все еще болтаются на свободе! — злобно выкрикнул он и закачался между столами.
Мужики повернулись, навострили уши. Перестал суетиться и мужчина за стойкой. Тоненькая струйка, вытекающая из незакрытого крана, билась о жестяное дно раковины.
Нягол знал Энё и его ремсовскую одиссею. Безбородый, физически недоразвитый парень чудом уцелел, претерпев жестокие побои в полиции. После Девятого Энё долго лежал в больницах, оправился, но начал пить и не смог удержаться на лестнице часто меняемых служб. Сперва его вытурили из милиции, потом из молодежного комитета, из сельсовета и кооперации и наконец, выделив небольшую пенсию, оставили в покое. Хворый, одинокий и вечно безденежный, он все сильнее предавался своему единственному пороку. Напившись, он разгуливал по селу, забредал на хозяйственный двор, забегал в дома, пугая людей безумными своими вопросами и угрозами. По селу говорили, что он носит в заднем кармане заряженный пистолет, женщин это вгоняло в панику, но пока что оружия у него никто не видел.
Следя за Энёвым покачиванием, Нягол думал, что предпринять.
— Что уставился на меня, вражина этакая! — снова прокричал Энё, уже в нескольких шагах от застывшего Нягола.— С такими, как ты, разобрался еще народный... кр-р-р! — Он резко взмахнул рукой и, не удержавшись, рухнул на пол.
Никто не помог ему встать — он то придергивал к себе ножку стола, возле которого растянулся, то безуспешно пытался скинуть придавивший его сверху стул.
Побледневший Нягол подошел, склонился над извергающим ругань Энё, попытался его поднять. Тот скорчился, словно ужаленный, и, отпихиваясь ногой, заорал во все горло:
— Не трогай меня, сволочь фашистская!.. Трус-с-с!
Грязный гад!
Как выбрался из корчмы, как дотащился до дома, Нягол не помнил. Мать, кажется, долго караулила возле его комнаты, все спрашивала, ужинал ли он. Ужинать не пошел, а уселся за письменный столик — старинный, инкрустированный по краям перламутром. С того августовского дня, когда его впервые вызвали на допрос, он начал вести что-то вроде дневника, в старой тетрадке с очень белыми и гладкими листами. Исписал уже двадцать страниц — главным образом зарисовки ведущих следствие, запомнившиеся реплики, скупые строчки комментариев и размышлений. Эту тетрадку он привез с собой и укрыл в подходящем месте. Сейчас он вынул ее, полистал, перечитал кое-что и отвинтил колпачок с ручки. Прежде всего выписал имя Энё и подчеркнул. Описал сегодняшний день — от утреннего одиночества в Изанкином доме до послеобеденных скитаний по виноградникам и столкновения в корчме. Мысль текла, рука уверенно руководила пером. «Какая-нибудь Сахара или Гоби,— писал он,— образования естественные, они объяснимы и проходимы. Пустыни человеческие непроходимы. Если крестьянин рубит и искореняет естественный лес, чтобы пахать и сеять, это понятно, в этом есть цель и смысл, независимо от последствий. Но если крестьянин замахивается топором или киркой на отвоеванную у этого самого леса ниву или виноградник, чтобы их разорить, в этом нет никакого смысла, только страсть к разрушению. Ни у какого нашественника, даже самого свирепого и педантичного, не хватит ни терпения, ни сноровки посечь каждое дерево, выдернуть каждый корень, это под силу лишь тому, кто их высаживал, поил и удобрял — в отчаянии своем или равнодушии, равных по силе надеждам созидания. Почему же происходит такое? Когда начались метаморфозы? Точного ответа у меня нет. Нужно время, чтобы разобраться. Энё — вовсе не объяснение, он безумное украшение этих превращений, их люмпен-брошка. Но не идем ли и мы по его следам, не превращаемся ли постепенно и незаметно в люмпен-хозяев земли, неба и духа? Думаю об этом с тревогой, не верю, но опасаюсь». Нягол сделал паузу и записал: «Большие беды приходят часто в виде парадоксов. С легкомыслием детей, с безумием алхимиков мы замахиваемся на естественное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130
Нягол вроде бы понимал случившееся, но до конца постигнуть не мог. Он уже из окошка поезда заметил опустошенные скаты над селом, но то, что он видел тут, пугало.
Почуял за спиной чей-то легкий шаг. Собака, изможденная, с гноящимся глазом. Подметает хвостом тропинку. Животное остановилось, подняв на него усталые глаза.
— Что, браток,— обратился к нему Нягол,— что же тут делается такое?
Пес ему ответил преданным взглядом. Нягол приблизился, погладил его по рубчатой от струпьев голове и пошел. На повороте, где когда-то журчал родничок, а теперь зияла сухая деревянная трубка, он обернулся и с удивлением увидел, что, пес, тоже обернувшись и присев, молча за ним следит...
Вечером, по дороге в город, он свернул в корчму за сигаретами. В дымном, засиженном мухами помещении, распестренном броско размалеванными изображениями виноградных листьев и гроздьев, заседали мужики, некоторых из них он знал. Не все ответили на его приветствие, он не сердился, что ж, времена не легкие. Он уже засовывал коробку в карман, когда вдруг скрипнул самый далекий столик, звякнула и разбилась бутылка и двинулась из угла небольшая и необычайно хилая фигурка Энё.
— Враги п-партии и нар-рода все еще болтаются на свободе! — злобно выкрикнул он и закачался между столами.
Мужики повернулись, навострили уши. Перестал суетиться и мужчина за стойкой. Тоненькая струйка, вытекающая из незакрытого крана, билась о жестяное дно раковины.
Нягол знал Энё и его ремсовскую одиссею. Безбородый, физически недоразвитый парень чудом уцелел, претерпев жестокие побои в полиции. После Девятого Энё долго лежал в больницах, оправился, но начал пить и не смог удержаться на лестнице часто меняемых служб. Сперва его вытурили из милиции, потом из молодежного комитета, из сельсовета и кооперации и наконец, выделив небольшую пенсию, оставили в покое. Хворый, одинокий и вечно безденежный, он все сильнее предавался своему единственному пороку. Напившись, он разгуливал по селу, забредал на хозяйственный двор, забегал в дома, пугая людей безумными своими вопросами и угрозами. По селу говорили, что он носит в заднем кармане заряженный пистолет, женщин это вгоняло в панику, но пока что оружия у него никто не видел.
Следя за Энёвым покачиванием, Нягол думал, что предпринять.
— Что уставился на меня, вражина этакая! — снова прокричал Энё, уже в нескольких шагах от застывшего Нягола.— С такими, как ты, разобрался еще народный... кр-р-р! — Он резко взмахнул рукой и, не удержавшись, рухнул на пол.
Никто не помог ему встать — он то придергивал к себе ножку стола, возле которого растянулся, то безуспешно пытался скинуть придавивший его сверху стул.
Побледневший Нягол подошел, склонился над извергающим ругань Энё, попытался его поднять. Тот скорчился, словно ужаленный, и, отпихиваясь ногой, заорал во все горло:
— Не трогай меня, сволочь фашистская!.. Трус-с-с!
Грязный гад!
Как выбрался из корчмы, как дотащился до дома, Нягол не помнил. Мать, кажется, долго караулила возле его комнаты, все спрашивала, ужинал ли он. Ужинать не пошел, а уселся за письменный столик — старинный, инкрустированный по краям перламутром. С того августовского дня, когда его впервые вызвали на допрос, он начал вести что-то вроде дневника, в старой тетрадке с очень белыми и гладкими листами. Исписал уже двадцать страниц — главным образом зарисовки ведущих следствие, запомнившиеся реплики, скупые строчки комментариев и размышлений. Эту тетрадку он привез с собой и укрыл в подходящем месте. Сейчас он вынул ее, полистал, перечитал кое-что и отвинтил колпачок с ручки. Прежде всего выписал имя Энё и подчеркнул. Описал сегодняшний день — от утреннего одиночества в Изанкином доме до послеобеденных скитаний по виноградникам и столкновения в корчме. Мысль текла, рука уверенно руководила пером. «Какая-нибудь Сахара или Гоби,— писал он,— образования естественные, они объяснимы и проходимы. Пустыни человеческие непроходимы. Если крестьянин рубит и искореняет естественный лес, чтобы пахать и сеять, это понятно, в этом есть цель и смысл, независимо от последствий. Но если крестьянин замахивается топором или киркой на отвоеванную у этого самого леса ниву или виноградник, чтобы их разорить, в этом нет никакого смысла, только страсть к разрушению. Ни у какого нашественника, даже самого свирепого и педантичного, не хватит ни терпения, ни сноровки посечь каждое дерево, выдернуть каждый корень, это под силу лишь тому, кто их высаживал, поил и удобрял — в отчаянии своем или равнодушии, равных по силе надеждам созидания. Почему же происходит такое? Когда начались метаморфозы? Точного ответа у меня нет. Нужно время, чтобы разобраться. Энё — вовсе не объяснение, он безумное украшение этих превращений, их люмпен-брошка. Но не идем ли и мы по его следам, не превращаемся ли постепенно и незаметно в люмпен-хозяев земли, неба и духа? Думаю об этом с тревогой, не верю, но опасаюсь». Нягол сделал паузу и записал: «Большие беды приходят часто в виде парадоксов. С легкомыслием детей, с безумием алхимиков мы замахиваемся на естественное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130