ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
.. Нетерпеливо и зло орал он в ямских дворах, требуя быстрой смены лошадей, гнал их день и ночь, почти без сна и передыха, кидал в рот то, что подавали, жевал с отвращением, лишь бы утолить голод, не отказывался от водки, и она на время глушила тошнотную сосущую тревогу...
Скоро дороги раскисли, пришлось сменить полозья на колеса; тыкая кулаком в спины ямщиков, он кричал, чтоб погоняли шибче, не слушая отговорок, что дорогу развезло. Ближе к столице путь стал посуше, колеса не вязли по спицу в грязь, рокотали ровно, без встряски, а на обочинах и в ближних рощицах уже зеленели опушенные почками деревья. За две недели гонкой езды он убежал из студеной зимы в долгожданную теплынь и весну.
Москва встретила Лешукова нелюбезно, стрельцы на заставе чуть не выкинули его из возка, хоть он
и надрывался: «Да вы что, братцы, ополоумели? Своего не признали?» «А это мы поглядим — свой ты али прикидываешься,— спокойно и несколько угрожающе ответил рыжебородый стрелец и хмуро окинул его с головы до пят.— Воротник-то у тебя боярский, а бояре, они у нас вот где сидят!» Мужик ударил себя ребром ладони по шее, и Лешуков мигом понял, что на Москве смута и не стал бахвалиться, что ходил в телохранителях при царе, только пояснил, что по государеву указу ездил в Пустозерск, что его ожидают при дворе с ответом, как он сей указ исполнил... «Опоздал докладывать, капитан,— разглядев его отличия, мрачно проговорил стрелец.— Государь-то, Федор Алексеевич, преставился...»
Лешуков разом взмок, нижняя рубашка приросла к телу, он, однако, не выдал своей растерянности, лишь скупо поинтересовался: «Кого же на царство поставили?»—«Целовали крест Петру Алексеевичу, младшему царевичу».— «А пошто не старшему, Ивану Алексеевичу?» — «Народ кричал у Красного крыльца, что желает Петра,— с охотой поделился стрелец.— Старший, болтают, на голову слаб...» Лешуков спохватился, что они слишком вольно разговаривают о царевичах, но будто черт тянул его за язык. Худо дело, если люди ведут себя так вольготно, говорят, что на ум придет. Видно, страх, как это бывает во время бунта, на время покинул всех, и люди не чувствуют власти над собой, живут, как в угаре, потеряв осторожность, а когда протрезвеют, дивятся тому, что понаделали сгоряча, потому что все потом снова идет по-старому, будто и не было жертв и крови и надежды на перемены. «Пора стрельцам спросить с наших полковников за все,— выговаривался рыжебородый.— Неча с нас семь шкур драть». «На человеке одна шкура»,— не то соглашаясь, не то просто рассуждая вслух, проговорил Лешуков и с тем поспешил миновать заставу. Не та пора, чтобы болтать лишнее.
Он знал, что злоба у стрельцов копилась давно, за месяц его отлучки она, видать, стала выплескиваться через край — снесут и голову без суда за одно неверно сказанное слово! Стрельцы и раньше подавали челобитные Федору Алексеевичу, жаловались на угнетения полковников — и на то, что они прикарманивают стрелецкое жалованье, гоняют жен и детей стрелецких работать на своих усадьбах, своевольно бьют батогами;
челобитные, похоже, не доходили до государевых рук, и, судя по тому, как разговаривал с ним стрелец у заставы, теперь обида дошла до кипения, готовая перейти в открытый бунт. Достаточно набата, чтобы заварилась кровавая каша, и, пожалуй, нынче самый удобный момент свести стрельцам счеты с обидчиками и лиходеями: была междоусобица, шла смена власти, и любая сторона вынуждена считаться со стрельцами — их на Москве двадцать полков, в каждом не меньше тысячи бердышей, и тот, кто найдет в них опору, тот и возьмет верх.
Не заезжая домой, Лешуков погнал лошадей на патриарший двор. Хотя бы духовному владыке показаться на глаза, пусть ведает, что свершилось то, чего он жаждал,— отговорил, отписал свое главный еретик, теперь не полетят с колоколен подметные листки. Он вошел в келью Иоакима, полную тусклого золотого блеска от икон, смиренно склонился перед патриархом, приложился к сухой морщинистой руке в коричневых складках. Рассказывая, старался не упустить ни одной малой подробности. Но патриарх слушал вполуха, ему было все едино — жив ли его супротивник или мертв. Иоаким глядел куда-то поверх головы капитана, в верхний угол кельи, и взор его был сумрачен и отрешен. Он не вымолвил ни одного слова благодарности, вяло осенил Лешукова крестом и отпустил, кивнув. Ничто не могло сильнее потрясти стрелецкого капитана, чем эта вознесенная над его головой хилая, в синих прожилках рука, как бы повисшая в воздухе, в предчувствии бессилия и смертной обреченности.
Когда распахнулись ворота и взмыленные лошади внесли Лешукова во двор собственной усадьбы, с крыльца скатилась жена, простирая руки и плача. Захлебываясь, она выкладывала одну новость за другой — Москва замутилась, стрелецкие полки лихорадило, они вышли из повиновения и требовали выдачи головой своих полковников; а капитанов и десятников, если падала на кого тень подозрения в лихоимстве, тащили за руки и за ноги на высокую каланчу и под улюлюканье и крики: «Любо! Любо!»— кидали вниз. Узнав об этих коротких и безрассудных расправах, жена Лешукова натерпелась страху великого, затворилась наглухо в доме на все засовы, не выпускала сыновей-близнецов поиграть на улицу — бросят в детей кирпич или камень, ищи потом виноватого! Лешуков не обрывал жену, надеясь уловить в ее словах соломинку, чтобы не утонуть и выплыть к надежному берегу. Казалось, вскрылись все реки, разлились, подступая к домам под окна, а то и под крышу, мутными волнами захлестывал столицу разбой, и нужно было верно угадать — где искать спасения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203
Скоро дороги раскисли, пришлось сменить полозья на колеса; тыкая кулаком в спины ямщиков, он кричал, чтоб погоняли шибче, не слушая отговорок, что дорогу развезло. Ближе к столице путь стал посуше, колеса не вязли по спицу в грязь, рокотали ровно, без встряски, а на обочинах и в ближних рощицах уже зеленели опушенные почками деревья. За две недели гонкой езды он убежал из студеной зимы в долгожданную теплынь и весну.
Москва встретила Лешукова нелюбезно, стрельцы на заставе чуть не выкинули его из возка, хоть он
и надрывался: «Да вы что, братцы, ополоумели? Своего не признали?» «А это мы поглядим — свой ты али прикидываешься,— спокойно и несколько угрожающе ответил рыжебородый стрелец и хмуро окинул его с головы до пят.— Воротник-то у тебя боярский, а бояре, они у нас вот где сидят!» Мужик ударил себя ребром ладони по шее, и Лешуков мигом понял, что на Москве смута и не стал бахвалиться, что ходил в телохранителях при царе, только пояснил, что по государеву указу ездил в Пустозерск, что его ожидают при дворе с ответом, как он сей указ исполнил... «Опоздал докладывать, капитан,— разглядев его отличия, мрачно проговорил стрелец.— Государь-то, Федор Алексеевич, преставился...»
Лешуков разом взмок, нижняя рубашка приросла к телу, он, однако, не выдал своей растерянности, лишь скупо поинтересовался: «Кого же на царство поставили?»—«Целовали крест Петру Алексеевичу, младшему царевичу».— «А пошто не старшему, Ивану Алексеевичу?» — «Народ кричал у Красного крыльца, что желает Петра,— с охотой поделился стрелец.— Старший, болтают, на голову слаб...» Лешуков спохватился, что они слишком вольно разговаривают о царевичах, но будто черт тянул его за язык. Худо дело, если люди ведут себя так вольготно, говорят, что на ум придет. Видно, страх, как это бывает во время бунта, на время покинул всех, и люди не чувствуют власти над собой, живут, как в угаре, потеряв осторожность, а когда протрезвеют, дивятся тому, что понаделали сгоряча, потому что все потом снова идет по-старому, будто и не было жертв и крови и надежды на перемены. «Пора стрельцам спросить с наших полковников за все,— выговаривался рыжебородый.— Неча с нас семь шкур драть». «На человеке одна шкура»,— не то соглашаясь, не то просто рассуждая вслух, проговорил Лешуков и с тем поспешил миновать заставу. Не та пора, чтобы болтать лишнее.
Он знал, что злоба у стрельцов копилась давно, за месяц его отлучки она, видать, стала выплескиваться через край — снесут и голову без суда за одно неверно сказанное слово! Стрельцы и раньше подавали челобитные Федору Алексеевичу, жаловались на угнетения полковников — и на то, что они прикарманивают стрелецкое жалованье, гоняют жен и детей стрелецких работать на своих усадьбах, своевольно бьют батогами;
челобитные, похоже, не доходили до государевых рук, и, судя по тому, как разговаривал с ним стрелец у заставы, теперь обида дошла до кипения, готовая перейти в открытый бунт. Достаточно набата, чтобы заварилась кровавая каша, и, пожалуй, нынче самый удобный момент свести стрельцам счеты с обидчиками и лиходеями: была междоусобица, шла смена власти, и любая сторона вынуждена считаться со стрельцами — их на Москве двадцать полков, в каждом не меньше тысячи бердышей, и тот, кто найдет в них опору, тот и возьмет верх.
Не заезжая домой, Лешуков погнал лошадей на патриарший двор. Хотя бы духовному владыке показаться на глаза, пусть ведает, что свершилось то, чего он жаждал,— отговорил, отписал свое главный еретик, теперь не полетят с колоколен подметные листки. Он вошел в келью Иоакима, полную тусклого золотого блеска от икон, смиренно склонился перед патриархом, приложился к сухой морщинистой руке в коричневых складках. Рассказывая, старался не упустить ни одной малой подробности. Но патриарх слушал вполуха, ему было все едино — жив ли его супротивник или мертв. Иоаким глядел куда-то поверх головы капитана, в верхний угол кельи, и взор его был сумрачен и отрешен. Он не вымолвил ни одного слова благодарности, вяло осенил Лешукова крестом и отпустил, кивнув. Ничто не могло сильнее потрясти стрелецкого капитана, чем эта вознесенная над его головой хилая, в синих прожилках рука, как бы повисшая в воздухе, в предчувствии бессилия и смертной обреченности.
Когда распахнулись ворота и взмыленные лошади внесли Лешукова во двор собственной усадьбы, с крыльца скатилась жена, простирая руки и плача. Захлебываясь, она выкладывала одну новость за другой — Москва замутилась, стрелецкие полки лихорадило, они вышли из повиновения и требовали выдачи головой своих полковников; а капитанов и десятников, если падала на кого тень подозрения в лихоимстве, тащили за руки и за ноги на высокую каланчу и под улюлюканье и крики: «Любо! Любо!»— кидали вниз. Узнав об этих коротких и безрассудных расправах, жена Лешукова натерпелась страху великого, затворилась наглухо в доме на все засовы, не выпускала сыновей-близнецов поиграть на улицу — бросят в детей кирпич или камень, ищи потом виноватого! Лешуков не обрывал жену, надеясь уловить в ее словах соломинку, чтобы не утонуть и выплыть к надежному берегу. Казалось, вскрылись все реки, разлились, подступая к домам под окна, а то и под крышу, мутными волнами захлестывал столицу разбой, и нужно было верно угадать — где искать спасения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203