ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
опришки с интересом присматривались к неровным, незнакомым им буквам и, говоря по правде, не очень-то верили, что в тех кривульках — писаных словах — большая сила таится, большая, чем даже в бочке пороха. Они привыкли к слову живому; слово писаное, по их соображениям, присуще лишь церкви.
Белая Птаха села на порыжевшую елку, умиравшую в объятьях жереповых кореньев, Птаха распустила измученные крылья, каждое перышко ее светилось радостью, светилось оттого, что живет еще на свете Олекса Довбуш с ватагой, а это значит, что матери гуцульские снова нарожают сыновей, опять газды поставят новые изгороди и настелят новые пороги хат, потому что напьются они целебного вина из Довбушева жбана, а оно придаст им жажды жизни
и борьбы, ибо известно, что на пожарищах трава растет гуще и буйнее оттого, что предыдущие поколения оставили в пепле свою силу. И так будет продолжаться до тех пор, пока не истлеют цепи рабства.
Так думала, сидя в еловых ветвях, Белая Птаха. Завтра она расскажет об этом людям, завтра... А ныне... ныне побудет немного рядом с Олексой.
Довбуш, закончив писать, воткнул перо в чернильницу и посыпал бумагу песком.
— А ну-ка, братья,— сказал,— расступитесь, солнце мне не загоражйвайте — читать буду.
Опришки расступились. Из-за горы на небо выкатывалось солнце; солнце было красным, словно и по нему проскакали на конях поджигатели гетмана Потоцкого, и было солнце ласковым и нежным, лучи его целовали мощные фигуры карпатских воинов, и им, воинам, казалось, что целуют их далекие матери. Они сбросили с плеч влажные от росы и тумана плащи-гугли и зачем-то сняли шляпы, ладонями пригладили волосы. То был, вероятно, старинный в Карпатах знак человеческого уважения к письменности, братья хотели на себе испытать силу крючковатых литер, выстроившихся рядами, как драгунские шеренги на поле боя.
— Та читай же уже, ватажку!
Олекса читал неспешно, сперва нанизывал букву на букву, как кораллы на шнурок, а когда вырастало слово, бросал его в свою собственную душу, как кузнец бросает в воду выкованный меч:
— «Я, Довбуш Олекса, ватаг опришков в Горах Русинских, Венгерских и Волошских, обращаюсь к убогому люду с этим манифестом и говорю: напрасно шлихта галицкая и ее предводитель Иосип из Потока думают, что бесчинствами своими, кровью и огнем погасят пожар гнева народного. Пролитая кровь зовет нас к отмщению. Мы еще острее наточим наши бартки и ножи, мы высушим порох, подкуем коней и снова выступим в походы, чтоб не знали покоя и спасения ни в весях, ни в градах и каменных замках шляхтич и арендатор, купец-грабитель и ксендз-иезуит, атаман сельский и богач русин, что служит панам, людей притесняет и побратимов наших продает на смерть.
Мы призываем также люд убогий браться за оружие и, где только возможно, вырубать под корень грабите
лей и насильников любой веры, а кто не может делать это собственными руками, то пусть до наших ушей доносит о панском своеволии и издевательствах. Мы обещаем, что отольются волкам овечьи слезы, ни одна доля сиротская, ни один рубец синий от панской плетки не останутся неотмщенными. Для того мы, опришки Зеленой Верховины, живем и для того взяли в свои руки оружие. Аминь.
Олекса Довбуш с побратимами».
— Ну, то как же, братчики? — Ватажок свернул бумагу в трубочку.— Пустим ли письмо промеж людей? Не одной же барткой нам воевать.
— Пускай, Олекса,— ответил за всех Баюрак. —Писание твое доброе, правдивое. Пусть паны знают, что мы ружья на елки не повесили.
Белая Птаха подумала, что завтра и об этом расскажет людям. Сквозь еловые ветви она видела, как опришки принялись оживлять пригасшие за ночь костры. Олекса пошел по тропинке в гущу кустарника. Через минуту он уже стоял перед шалашом, сложенным из ветвей, камыша и палок. Вход в шалаш закрывал кусок полотна. Олекса откинул его, солнечный луч проскользнул внутрь и осветил оружие, груду одежды, сумки с припасами, постель, на которой спала Аннычка.
Она свернулась клубочком, видно, утренняя прохлада проникла и под кожух, которым она укрылась, личико ее заострилось, расплетенные косы рассыпались по сумкам, служившим ей вместо подушки.
Олекса сел у входа, не спускал с любимой глаз. Белая Птаха видела в них печаль и муку, но не знала Белая Птаха, что в эту минуту ватажок борется сам с собой, борется с мыслью, что не познает Аннычка с ним счастья, что не лелеет он свою любовь; такие мысли всегда приходили к нему накануне прощания Аннычкой. Она села на постели, протерла кулачками, по-детски, заспанные глаза.
— Уже время, Олексику? — спросила.
— Пора.
Белая Птаха вместе с Довбушем молча следила, как Аннычка одевалась, как умывалась, как расчесывала свои длинные волосы.
Довбуш ласкал ее волосы рукой.
— Разлюбила бы ты меня, Аннычка, га? И был бы у тебя святой покой...
— А что это ты такое запел, Олексику? Или я уже надоела тебе?
— Надоели тебе, видно, мои дороги. Наша жизнь — то встречи и прощания. Иногда мне бывает страшно. Ты ходишь по самому краешку пропасти.
— А ты будто не ходишь?
— Я не один. Я с хлопцами.
— Но ведь нашему делу нужны песни и мои слова. Ты сам говорил...
— Та говорил,— пригорюнился Довбуш.— Но..— Он схватил ее в объятья, целовал лицо, шею, плечи...
— Пора уже, Олексику,— Аннычка освободилась из его объятий.— Куда на сей раз посылаешь?
Довбуш посерьезнел, из влюбленного парня превратился в сурового воина. Протянул ей трубкой скрученную бумагу, обернутую в чистую тряпицу.
— Здесь мой манифест к люду убогому и к панскохму колену. Отнеси города, может, людей, письмена знающих, разыщешь — пусть перепишут, пусть в каждой хате опришковы слова отзовутся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Белая Птаха села на порыжевшую елку, умиравшую в объятьях жереповых кореньев, Птаха распустила измученные крылья, каждое перышко ее светилось радостью, светилось оттого, что живет еще на свете Олекса Довбуш с ватагой, а это значит, что матери гуцульские снова нарожают сыновей, опять газды поставят новые изгороди и настелят новые пороги хат, потому что напьются они целебного вина из Довбушева жбана, а оно придаст им жажды жизни
и борьбы, ибо известно, что на пожарищах трава растет гуще и буйнее оттого, что предыдущие поколения оставили в пепле свою силу. И так будет продолжаться до тех пор, пока не истлеют цепи рабства.
Так думала, сидя в еловых ветвях, Белая Птаха. Завтра она расскажет об этом людям, завтра... А ныне... ныне побудет немного рядом с Олексой.
Довбуш, закончив писать, воткнул перо в чернильницу и посыпал бумагу песком.
— А ну-ка, братья,— сказал,— расступитесь, солнце мне не загоражйвайте — читать буду.
Опришки расступились. Из-за горы на небо выкатывалось солнце; солнце было красным, словно и по нему проскакали на конях поджигатели гетмана Потоцкого, и было солнце ласковым и нежным, лучи его целовали мощные фигуры карпатских воинов, и им, воинам, казалось, что целуют их далекие матери. Они сбросили с плеч влажные от росы и тумана плащи-гугли и зачем-то сняли шляпы, ладонями пригладили волосы. То был, вероятно, старинный в Карпатах знак человеческого уважения к письменности, братья хотели на себе испытать силу крючковатых литер, выстроившихся рядами, как драгунские шеренги на поле боя.
— Та читай же уже, ватажку!
Олекса читал неспешно, сперва нанизывал букву на букву, как кораллы на шнурок, а когда вырастало слово, бросал его в свою собственную душу, как кузнец бросает в воду выкованный меч:
— «Я, Довбуш Олекса, ватаг опришков в Горах Русинских, Венгерских и Волошских, обращаюсь к убогому люду с этим манифестом и говорю: напрасно шлихта галицкая и ее предводитель Иосип из Потока думают, что бесчинствами своими, кровью и огнем погасят пожар гнева народного. Пролитая кровь зовет нас к отмщению. Мы еще острее наточим наши бартки и ножи, мы высушим порох, подкуем коней и снова выступим в походы, чтоб не знали покоя и спасения ни в весях, ни в градах и каменных замках шляхтич и арендатор, купец-грабитель и ксендз-иезуит, атаман сельский и богач русин, что служит панам, людей притесняет и побратимов наших продает на смерть.
Мы призываем также люд убогий браться за оружие и, где только возможно, вырубать под корень грабите
лей и насильников любой веры, а кто не может делать это собственными руками, то пусть до наших ушей доносит о панском своеволии и издевательствах. Мы обещаем, что отольются волкам овечьи слезы, ни одна доля сиротская, ни один рубец синий от панской плетки не останутся неотмщенными. Для того мы, опришки Зеленой Верховины, живем и для того взяли в свои руки оружие. Аминь.
Олекса Довбуш с побратимами».
— Ну, то как же, братчики? — Ватажок свернул бумагу в трубочку.— Пустим ли письмо промеж людей? Не одной же барткой нам воевать.
— Пускай, Олекса,— ответил за всех Баюрак. —Писание твое доброе, правдивое. Пусть паны знают, что мы ружья на елки не повесили.
Белая Птаха подумала, что завтра и об этом расскажет людям. Сквозь еловые ветви она видела, как опришки принялись оживлять пригасшие за ночь костры. Олекса пошел по тропинке в гущу кустарника. Через минуту он уже стоял перед шалашом, сложенным из ветвей, камыша и палок. Вход в шалаш закрывал кусок полотна. Олекса откинул его, солнечный луч проскользнул внутрь и осветил оружие, груду одежды, сумки с припасами, постель, на которой спала Аннычка.
Она свернулась клубочком, видно, утренняя прохлада проникла и под кожух, которым она укрылась, личико ее заострилось, расплетенные косы рассыпались по сумкам, служившим ей вместо подушки.
Олекса сел у входа, не спускал с любимой глаз. Белая Птаха видела в них печаль и муку, но не знала Белая Птаха, что в эту минуту ватажок борется сам с собой, борется с мыслью, что не познает Аннычка с ним счастья, что не лелеет он свою любовь; такие мысли всегда приходили к нему накануне прощания Аннычкой. Она села на постели, протерла кулачками, по-детски, заспанные глаза.
— Уже время, Олексику? — спросила.
— Пора.
Белая Птаха вместе с Довбушем молча следила, как Аннычка одевалась, как умывалась, как расчесывала свои длинные волосы.
Довбуш ласкал ее волосы рукой.
— Разлюбила бы ты меня, Аннычка, га? И был бы у тебя святой покой...
— А что это ты такое запел, Олексику? Или я уже надоела тебе?
— Надоели тебе, видно, мои дороги. Наша жизнь — то встречи и прощания. Иногда мне бывает страшно. Ты ходишь по самому краешку пропасти.
— А ты будто не ходишь?
— Я не один. Я с хлопцами.
— Но ведь нашему делу нужны песни и мои слова. Ты сам говорил...
— Та говорил,— пригорюнился Довбуш.— Но..— Он схватил ее в объятья, целовал лицо, шею, плечи...
— Пора уже, Олексику,— Аннычка освободилась из его объятий.— Куда на сей раз посылаешь?
Довбуш посерьезнел, из влюбленного парня превратился в сурового воина. Протянул ей трубкой скрученную бумагу, обернутую в чистую тряпицу.
— Здесь мой манифест к люду убогому и к панскохму колену. Отнеси города, может, людей, письмена знающих, разыщешь — пусть перепишут, пусть в каждой хате опришковы слова отзовутся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109