ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Однако Олена не уверена, что ее молитвы дойдут до господа. В небе, говорят, старческие молитвы почетом не встречают.
Олена вздыхает и на ощупь достает из-под лавки сбереженную с иорданского крещения воду в глиняной баклажке; святая вода пахнет плесенью, застоявшимся болотом, но Олена все же макает в нее пальцы, неслышно подступает к Олексе и увлажняет его лоб, губы, руки... Делает это щедро, с внутренним трепетом, с верой великою в то, что иорданская вода убережет сына от напастей — земной и адовой.
Олекса от ее прикосновений пробуждается, моргает глазами.
— Уже пора, мама? — спрашивает сонно.
Олена прячет за спиною баклажку: стыдится своей материнской любви.
— Нет, Олекса мой, спи... Это я так...
Садится возле него, кладет его голову себе на колени, он теперь для нее не парень, что имеет семнадцать весен от роду, а малое дитя: она качнула коленями, словно бы убаюкивая его.
— Спи, мой Олекса...
Хотела было запеть, как бывало раньше, колыбельная песня дрожит на языке, однако сдержалась, боясь разбудить меньших детей, что спали рядом, и перебить сон старому Василю, что постанывал на лавке.
Она любила Олексу больше всех в своей семье. Каждый ребенок, и Иван и Парася, дарил ей утешение или наделял заботами, ведь все пальцы на руках болят одинаково, но Олекса был для нее ясным солнышком, месяцем серебряным, хотя и не говорила об этом никому. Может, потому так любила его, что он ее первенец, плод любви жаркой, жизнью не омраченной?
Олекса не слышит материнских мыслей, сон одолел его снова. А она всматривается в горбоносое юное лицо, замечает в нем черты своей молодой красы, едва-едва улыбается черному пушку на верхней губе, которого еще не касалась острая бритва, и гладит его крупные
руки, не прикрытые одеялом. Постепенно Олену охватывает гордость, ибо хотя и в работе, в трудностях ежечасных вырастал сын, но хилым бездельником, как господские выкормыши, не стал, ростом вымахал выше батька, грудь имеет мощную, колесом, а кулаки выпестовал — ни больше ни меньше — как молоты.
Печалилась только Довбущучка его скрытностью и задумчивостью. Бывало, в воскресенье мог часами сидеть у окна, глядя то на село, то на недалекий гребень гор, и за это время не проронить ни слова. Она брала его за плечи, заглядывала в очи и спрашивала:
— Что с тобой, дитя?
Он смущенно улыбался, пожимал плечами.
— Разве я знаю, мама? Что-то смутно у меня на душе... Что-то сидит в моей груди и клокочет, плачет, зовет куда-то, будто цыгана, а я и не ведаю что...— отвечал он.
Шла прочь от него, поворачивалась лицом к горшкам на припечке, чтобы сын не прочитал чего-нибудь в ее взгляде.
— Такое городишь, Оле. Это от молодости... В молодости всегда кровь бушует,— говорила. А сама догадывалась, что в его крови дает знать о себе тот напиток из турьего рога, поднесенный ей Дедом Исполином. Давно это было, иногда ей казалось, что ночь, в которую родился Олекса, была сказкой, потому что больше ей не являлся Великан. Олексины слова тем не менее напоминали, что было это на самом деле, бушует- таки в нем чудесный Дедов напиток, и настанет все- таки день, когда Олекса скажет:
— Не могу я, мама, больше ни возле вас сидеть, ни господское стадо пасти. Кличет меня Зеленая Верховина...
И пойдет.
Когда это случится? Сегодня? Завтра? Через год? Теперь она по-матерински казнится, что так легко пообещала Деду Исполину вырастить из своего сына защитника людей. Тогда она была под впечатлением Жельманова разбоя, тогда ее сжигали беды трех черных женщин, что встретились ей на тропе. С годами пламя зарубцевалось, старость присыпала его равнодушием, как охладевшим пеплом. Желала, чтобы Олекса был с нею день за днем, чтоб потешил невесткой и внуками. Она пугалась, как смерти, того дня, когда он возьмет в руки не мирные ручки плуга, не топор плотницкий, не
косу-литовку, а страшную бартку, которой будет косить чужое лихо.
А все-таки, рядом с понятным всем матерям страхом и ревностью, в ней тлела и гордость, что ее сыну предназначено встать на защиту Зеленой Верховины.
Подобное чувство ожило в Олене и в эту ночь. Почему-то ей показалось, что это последняя ночь, когда она ласкает свое дитя: завтра оно уже не будет принадлежать ей.
Олена поднимается на ноги, задувает лучины, и комнатка тонет в майской темноте. Женщина снимает юбку, в одной сорочке подходит к окну, чтобы в нем, возможно, увидеть то близкое «завтра».
И слышит голос:
— Собирайся, Олена, и выйди на улицу.
Довбущучка цепенеет. Страх сыпанул по спине горстью студеных мурашек.
— А выйди-ка,— слышит снова. Припоминает, что будто бы ночами вызывают человека во двор черти и мертвецы. Свят, свят! И бросается к мужу, искать защиты:
— Ой, Василь, вставай! Сдается, нечистая сила меня кличет... Оборони...— тормошит его.
Василь спит как убитый. Олекса тоже. Чары? Или, может, показалось? Нет, голос манит, как прежде:
— Выйди, Олена, не бойся.
Она против своей воли одевается, крестится — и за нею скрипит дверь. Встает на пороге сеней, ожидает увидеть в темноте страшилище адово и заранее готовится к этому.
— Ну, я вышла,— говорит Олена в ночь. Зубы стучат, как на морозе.— Кто хочет меня видеть?
— Я,— донеслось из-под ели, что растет у ворот.— Забыла меня, молодица?
Голос теперь кажется знакомым, улавливается в нем приглушенный плеск горных потоков, шум вековечного леса и шепот трав. Дед Исполин?
Упала тяжесть с груди. Ночь запахла молодою листвой, вспаханной землей, цветом подснежника. Страх исчезал. На его место вливается в Оленино сердце грусть. Женщина уже догадывается, зачем и за кем пришел на ее двор Дед Исполин из древних легенд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Олена вздыхает и на ощупь достает из-под лавки сбереженную с иорданского крещения воду в глиняной баклажке; святая вода пахнет плесенью, застоявшимся болотом, но Олена все же макает в нее пальцы, неслышно подступает к Олексе и увлажняет его лоб, губы, руки... Делает это щедро, с внутренним трепетом, с верой великою в то, что иорданская вода убережет сына от напастей — земной и адовой.
Олекса от ее прикосновений пробуждается, моргает глазами.
— Уже пора, мама? — спрашивает сонно.
Олена прячет за спиною баклажку: стыдится своей материнской любви.
— Нет, Олекса мой, спи... Это я так...
Садится возле него, кладет его голову себе на колени, он теперь для нее не парень, что имеет семнадцать весен от роду, а малое дитя: она качнула коленями, словно бы убаюкивая его.
— Спи, мой Олекса...
Хотела было запеть, как бывало раньше, колыбельная песня дрожит на языке, однако сдержалась, боясь разбудить меньших детей, что спали рядом, и перебить сон старому Василю, что постанывал на лавке.
Она любила Олексу больше всех в своей семье. Каждый ребенок, и Иван и Парася, дарил ей утешение или наделял заботами, ведь все пальцы на руках болят одинаково, но Олекса был для нее ясным солнышком, месяцем серебряным, хотя и не говорила об этом никому. Может, потому так любила его, что он ее первенец, плод любви жаркой, жизнью не омраченной?
Олекса не слышит материнских мыслей, сон одолел его снова. А она всматривается в горбоносое юное лицо, замечает в нем черты своей молодой красы, едва-едва улыбается черному пушку на верхней губе, которого еще не касалась острая бритва, и гладит его крупные
руки, не прикрытые одеялом. Постепенно Олену охватывает гордость, ибо хотя и в работе, в трудностях ежечасных вырастал сын, но хилым бездельником, как господские выкормыши, не стал, ростом вымахал выше батька, грудь имеет мощную, колесом, а кулаки выпестовал — ни больше ни меньше — как молоты.
Печалилась только Довбущучка его скрытностью и задумчивостью. Бывало, в воскресенье мог часами сидеть у окна, глядя то на село, то на недалекий гребень гор, и за это время не проронить ни слова. Она брала его за плечи, заглядывала в очи и спрашивала:
— Что с тобой, дитя?
Он смущенно улыбался, пожимал плечами.
— Разве я знаю, мама? Что-то смутно у меня на душе... Что-то сидит в моей груди и клокочет, плачет, зовет куда-то, будто цыгана, а я и не ведаю что...— отвечал он.
Шла прочь от него, поворачивалась лицом к горшкам на припечке, чтобы сын не прочитал чего-нибудь в ее взгляде.
— Такое городишь, Оле. Это от молодости... В молодости всегда кровь бушует,— говорила. А сама догадывалась, что в его крови дает знать о себе тот напиток из турьего рога, поднесенный ей Дедом Исполином. Давно это было, иногда ей казалось, что ночь, в которую родился Олекса, была сказкой, потому что больше ей не являлся Великан. Олексины слова тем не менее напоминали, что было это на самом деле, бушует- таки в нем чудесный Дедов напиток, и настанет все- таки день, когда Олекса скажет:
— Не могу я, мама, больше ни возле вас сидеть, ни господское стадо пасти. Кличет меня Зеленая Верховина...
И пойдет.
Когда это случится? Сегодня? Завтра? Через год? Теперь она по-матерински казнится, что так легко пообещала Деду Исполину вырастить из своего сына защитника людей. Тогда она была под впечатлением Жельманова разбоя, тогда ее сжигали беды трех черных женщин, что встретились ей на тропе. С годами пламя зарубцевалось, старость присыпала его равнодушием, как охладевшим пеплом. Желала, чтобы Олекса был с нею день за днем, чтоб потешил невесткой и внуками. Она пугалась, как смерти, того дня, когда он возьмет в руки не мирные ручки плуга, не топор плотницкий, не
косу-литовку, а страшную бартку, которой будет косить чужое лихо.
А все-таки, рядом с понятным всем матерям страхом и ревностью, в ней тлела и гордость, что ее сыну предназначено встать на защиту Зеленой Верховины.
Подобное чувство ожило в Олене и в эту ночь. Почему-то ей показалось, что это последняя ночь, когда она ласкает свое дитя: завтра оно уже не будет принадлежать ей.
Олена поднимается на ноги, задувает лучины, и комнатка тонет в майской темноте. Женщина снимает юбку, в одной сорочке подходит к окну, чтобы в нем, возможно, увидеть то близкое «завтра».
И слышит голос:
— Собирайся, Олена, и выйди на улицу.
Довбущучка цепенеет. Страх сыпанул по спине горстью студеных мурашек.
— А выйди-ка,— слышит снова. Припоминает, что будто бы ночами вызывают человека во двор черти и мертвецы. Свят, свят! И бросается к мужу, искать защиты:
— Ой, Василь, вставай! Сдается, нечистая сила меня кличет... Оборони...— тормошит его.
Василь спит как убитый. Олекса тоже. Чары? Или, может, показалось? Нет, голос манит, как прежде:
— Выйди, Олена, не бойся.
Она против своей воли одевается, крестится — и за нею скрипит дверь. Встает на пороге сеней, ожидает увидеть в темноте страшилище адово и заранее готовится к этому.
— Ну, я вышла,— говорит Олена в ночь. Зубы стучат, как на морозе.— Кто хочет меня видеть?
— Я,— донеслось из-под ели, что растет у ворот.— Забыла меня, молодица?
Голос теперь кажется знакомым, улавливается в нем приглушенный плеск горных потоков, шум вековечного леса и шепот трав. Дед Исполин?
Упала тяжесть с груди. Ночь запахла молодою листвой, вспаханной землей, цветом подснежника. Страх исчезал. На его место вливается в Оленино сердце грусть. Женщина уже догадывается, зачем и за кем пришел на ее двор Дед Исполин из древних легенд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109