ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Был он пьян до беспамятства.
— Ги-ик, ги-ик, естем студент из Львова,— поклонился.— Немножко, пан милостивый, я себе выпил... Господь наш тоже пил и нам...
Олекса не дал ему договорить:
— Если ты человек ученый, то поясни мне, что означают слова: «Дулче эт декорум эст про патриа мори»?!
Студент махнул рукой:
— Так, проше пана милейшего, говорили перед смертью римляне. «Дулче эт декорум»!.. Ха-ха... Они жили давно...
— Это меня не ийтересует. Ты мне объясни...
— Они говорили, что сладко и почетно умирать за ойчизну. Но... для чего это пану?
— Я не пан,— прикрикнул на него Олекса.— Я Довбуш!
Студент пошатнулся, будто огрели его по голове обухом, и свалился в бурьяны.
На условленном месте в Черном лесу Довбуша ждала ватага. Олекса сказал мученикам Станиславской ратуши:
— Вот теперь только вы на воле и в безопасности. Расходитесь, кто куда может, а весной жду вас на Зеленой Верховине.— И он обнял освобожденных, наделил их деньгами, побратимы показали им тропки к далеким, затерянным среди лесов, селам и колыбам.
А Федора Бызара хоронили всей ватагой. Сам Довбуш копал ему могилу ножом-чепеликом и барткой, копал, горстями выбрасывая землю, и рассказывал побратимам про мужественную смерть опришка, десятки раз повторяя слова, что сладко и почетно умирать за отчизну.
На рассвете тело завернули в белый плащ-гуглю, обсыпали монетами, чтобы было Федору чем заплатить на том свете перевозчику, и положили в могилу. Каждый бросал на него горсть земли, бросал и тихо, будто молитву шепча, будто славу горемыке поя, повторял ту припевку, в которой тоскливо и печально говорится о том, что на будущее лето будем летовать в Станиславе на площади на тяжких дыбах, в железных кандалах. Там будем ночевать, там будем дни дневать, и будут птицы тело рвать...
— Довольно тосковать! — крикнул Довбуш.—«Дулче эт декорум эст про патриа мори».— И засмеялся: — Ох, и будет нынче в Станиславе переполох. Наделают паны со страху в гачи...
Довбушев смех подхватил слепой Юра Бойчук.
А в далеком Станиславе тревожно прозвучала труба.
ЛЕГЕНДА ОДИННАДЦАТАЯ
Аннычка, занятая приготовлением ужина, не заметила, что песенка, которую она напевала, поразила Довбуша в самое сердце. Его голова, как древний заповедный лес, полнилась воспоминаниями, становилась тяжелой и клонилась на грудь.
— Погоди, Аннычка, не колядуй. Я расскажу тебе про одного человека,— заговорил Довбуш.— Его никто не назвал бы молодцем. Это был уже престарелый газда, высокий и сухой, как жердь. Каждой весной появлялся он в лесу, принадлежащем богачу Стрымбе, ладил колыбу, которую за зиму расшатывали лихие ветры да дикие звери, потом разжигал костер, долго молился богу небесному и богу лесному, чтоб послали погожее лето, берегли от гада ползучего, панских нападок и моров, потом сплевывал на ладони, берясь за работу.
Он добывал смолу, мы так и звали его Смоляром, потому что именем его настоящим не интересовались, а сам Смоляр про себя ничего не рассказывал, видать, лес и работы отучили старика вести откровенные разговоры, я только и дознался, что родом он из-под Галича.
Сперва мы остерегались его, говорят же, чужая душа — темный лес, а потом хлопцы привыкли к нему, даже окрестили хозяином дебрей и, появляясь в тех краях, проведывали его колыбу.
Он молча, будто ждал нас давно, загонял топор в бревно, отмывал руки в потоке, расстилал возле костра холстину и раскладывал перед нами все, что было у него съестного: когда угощал ватагу коржами и ключевого водой, а когда выгребал из горящих углей жареную птицу, дикую козу или зайца. Мы не заставляли долго просить себя, присаживались вокруг холстины и пускали в ход свои зубы.
Смоляр, как и надлежит щедрому и гостеприимному газде, стоял, пока мы ели, убивался, что трапеза небогатая, и в его глазах, что одни лишь не были у него вымазаны в смоле, я видел ласковый свет. Смоляр
в такие минуты похож был на доброго батька, который любуется сынами, после долгих скитаний вернувшимися к родному очагу.
Однажды я спросил Смоляра, не пристал бы он к нашей ватаге. Он словно бы оглох, а я ругал его ничтожное житье и прельщал опришковской волей. Наконец Смоляр признался, что он из робкого племени, не умеет держать в руках топор-бартку, не смог бы выстрелить из ружья, хотя из лука, что правда, то правда, стреляет метко, но одно дело — убить какую-нибудь дичь, и совсем другое — человека. И я оставил его в покое.
Однажды мы попытались заплатить Смоляру за гостеприимство. В деньгах у нас никогда не было недостатка, я протянул целую горсть золотых и сказал, что это принадлежит ему за коржи и воду.
Лучше б я этого не делал,— в глазах у него блеснули слезы, он сгорбился и сразу же на виду у всех как-то постарел. Губы его шевельнулись, словно собрался Смоляр что-то сказать, но не выдавил ни слова, только махнул рукой и подался в чащу. Я торчал перед хижиной пристыженный и растерянный, сообразив, что, сам того не желая, обидел человека: Смоляров костер, его коржи, черные, пригоревшие на раскаленных камнях, Смолярову воду в липовой кадушке невозможно было ни взвесить на весах, ни измерить мерами, они были в сто раз дороже, чем все сокровища мира.
Он преподал мне мудрую науку. Я оглянулся назад, на свои опришковские дороги, и увидел на них сотни людей, что дарили нам приют, охраняли от хищных глаз смоляков и закованных в латы солдат, выводили на самые короткие тропы и за свои услуги не спрашивали платы, не ждали нашей благодарности; над ними петлями висели угрожающие универсалы коронного гетмана, в которых говорилось, что за помощь опришкам их ожидает смерть, а они, несмотря на то, пеленали нас своей любовью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
— Ги-ик, ги-ик, естем студент из Львова,— поклонился.— Немножко, пан милостивый, я себе выпил... Господь наш тоже пил и нам...
Олекса не дал ему договорить:
— Если ты человек ученый, то поясни мне, что означают слова: «Дулче эт декорум эст про патриа мори»?!
Студент махнул рукой:
— Так, проше пана милейшего, говорили перед смертью римляне. «Дулче эт декорум»!.. Ха-ха... Они жили давно...
— Это меня не ийтересует. Ты мне объясни...
— Они говорили, что сладко и почетно умирать за ойчизну. Но... для чего это пану?
— Я не пан,— прикрикнул на него Олекса.— Я Довбуш!
Студент пошатнулся, будто огрели его по голове обухом, и свалился в бурьяны.
На условленном месте в Черном лесу Довбуша ждала ватага. Олекса сказал мученикам Станиславской ратуши:
— Вот теперь только вы на воле и в безопасности. Расходитесь, кто куда может, а весной жду вас на Зеленой Верховине.— И он обнял освобожденных, наделил их деньгами, побратимы показали им тропки к далеким, затерянным среди лесов, селам и колыбам.
А Федора Бызара хоронили всей ватагой. Сам Довбуш копал ему могилу ножом-чепеликом и барткой, копал, горстями выбрасывая землю, и рассказывал побратимам про мужественную смерть опришка, десятки раз повторяя слова, что сладко и почетно умирать за отчизну.
На рассвете тело завернули в белый плащ-гуглю, обсыпали монетами, чтобы было Федору чем заплатить на том свете перевозчику, и положили в могилу. Каждый бросал на него горсть земли, бросал и тихо, будто молитву шепча, будто славу горемыке поя, повторял ту припевку, в которой тоскливо и печально говорится о том, что на будущее лето будем летовать в Станиславе на площади на тяжких дыбах, в железных кандалах. Там будем ночевать, там будем дни дневать, и будут птицы тело рвать...
— Довольно тосковать! — крикнул Довбуш.—«Дулче эт декорум эст про патриа мори».— И засмеялся: — Ох, и будет нынче в Станиславе переполох. Наделают паны со страху в гачи...
Довбушев смех подхватил слепой Юра Бойчук.
А в далеком Станиславе тревожно прозвучала труба.
ЛЕГЕНДА ОДИННАДЦАТАЯ
Аннычка, занятая приготовлением ужина, не заметила, что песенка, которую она напевала, поразила Довбуша в самое сердце. Его голова, как древний заповедный лес, полнилась воспоминаниями, становилась тяжелой и клонилась на грудь.
— Погоди, Аннычка, не колядуй. Я расскажу тебе про одного человека,— заговорил Довбуш.— Его никто не назвал бы молодцем. Это был уже престарелый газда, высокий и сухой, как жердь. Каждой весной появлялся он в лесу, принадлежащем богачу Стрымбе, ладил колыбу, которую за зиму расшатывали лихие ветры да дикие звери, потом разжигал костер, долго молился богу небесному и богу лесному, чтоб послали погожее лето, берегли от гада ползучего, панских нападок и моров, потом сплевывал на ладони, берясь за работу.
Он добывал смолу, мы так и звали его Смоляром, потому что именем его настоящим не интересовались, а сам Смоляр про себя ничего не рассказывал, видать, лес и работы отучили старика вести откровенные разговоры, я только и дознался, что родом он из-под Галича.
Сперва мы остерегались его, говорят же, чужая душа — темный лес, а потом хлопцы привыкли к нему, даже окрестили хозяином дебрей и, появляясь в тех краях, проведывали его колыбу.
Он молча, будто ждал нас давно, загонял топор в бревно, отмывал руки в потоке, расстилал возле костра холстину и раскладывал перед нами все, что было у него съестного: когда угощал ватагу коржами и ключевого водой, а когда выгребал из горящих углей жареную птицу, дикую козу или зайца. Мы не заставляли долго просить себя, присаживались вокруг холстины и пускали в ход свои зубы.
Смоляр, как и надлежит щедрому и гостеприимному газде, стоял, пока мы ели, убивался, что трапеза небогатая, и в его глазах, что одни лишь не были у него вымазаны в смоле, я видел ласковый свет. Смоляр
в такие минуты похож был на доброго батька, который любуется сынами, после долгих скитаний вернувшимися к родному очагу.
Однажды я спросил Смоляра, не пристал бы он к нашей ватаге. Он словно бы оглох, а я ругал его ничтожное житье и прельщал опришковской волей. Наконец Смоляр признался, что он из робкого племени, не умеет держать в руках топор-бартку, не смог бы выстрелить из ружья, хотя из лука, что правда, то правда, стреляет метко, но одно дело — убить какую-нибудь дичь, и совсем другое — человека. И я оставил его в покое.
Однажды мы попытались заплатить Смоляру за гостеприимство. В деньгах у нас никогда не было недостатка, я протянул целую горсть золотых и сказал, что это принадлежит ему за коржи и воду.
Лучше б я этого не делал,— в глазах у него блеснули слезы, он сгорбился и сразу же на виду у всех как-то постарел. Губы его шевельнулись, словно собрался Смоляр что-то сказать, но не выдавил ни слова, только махнул рукой и подался в чащу. Я торчал перед хижиной пристыженный и растерянный, сообразив, что, сам того не желая, обидел человека: Смоляров костер, его коржи, черные, пригоревшие на раскаленных камнях, Смолярову воду в липовой кадушке невозможно было ни взвесить на весах, ни измерить мерами, они были в сто раз дороже, чем все сокровища мира.
Он преподал мне мудрую науку. Я оглянулся назад, на свои опришковские дороги, и увидел на них сотни людей, что дарили нам приют, охраняли от хищных глаз смоляков и закованных в латы солдат, выводили на самые короткие тропы и за свои услуги не спрашивали платы, не ждали нашей благодарности; над ними петлями висели угрожающие универсалы коронного гетмана, в которых говорилось, что за помощь опришкам их ожидает смерть, а они, несмотря на то, пеленали нас своей любовью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109