ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Лишь ветер и Довбуш не оставляли Федора, первый расчесывал ему волосы, второй подошел к колу и спросил громко:
— Что ты сказал перед смертью, Федор? Будут меня побратимы спрашивать, а я не смогу ответить, в коллегиумах не учился, мой коллегиум-то овцы, Федоре!
Ночь брала город в полон, и брала стремительно, приступом, как умеют это делать лишь турки. В парки и сады слеталось на ночлег воронье, воронье боялось холода чистых полей, черные птахи, видать, наученные за годы, чертили в сером небе круги и все ниже и ниже опускались над ратушей, загаживая шпили и карнизы; одна птица, тяжелая и толстая, камнем пала на Федорову голову. Такого надругательства Довбуш стерпеть не мог, прогнал птицу, ворона неохотно и медленно, как барыня в тоске, всплеснула крыльями. Движение Олексы, видно, заметили стражники при воротах ратуши.
Довбуш не успел оглянуться, как они уже встали рядом с алебардами на плечах.
— Ты кто? — схватили за руки.
— Я его брат...
— Брат? — Стражники переглянулись.
Старший приказал:
— Схватить пса.
Вскоре Довбуш уже пластом лежал на куче гнилой соломы в каменном мешке, может, в том самом мешке, где вчерашнюю ночь провел Федор Бызар? Места человеческой юдоли испокон века не пустуют, люди приходят сюда и уходят, этим они похожи на дни, хотя день нынешний и не похож на день вчерашний, есть в них что-то общее, что роднит их, но есть и различие, что-то бесповоротное. Так и поколения людей. И сколько еще придет и уйдет поколений, чтобы люди разрушили и разбросали места юдоли, а из камня, пропитанного слезами и кровью, сложили изваяние, а может, и стену, на которой высекли б имена тех, кого четвертовали, сожгли, расстреляли, сажали на кол лишь за то, что они топорами отчаянно и самоотверженно подкапывали и расшатывали гранит юдоли.
Довбуш заложил руки под голову и мысленно измерял глубину подземелья. Это не удавалось ему, хотя и волокли его сюда, покорного и словно бы сломанного, долго, а скользким и надщербленным ступеням не было конца, пока наконец факел не нащупал в узкой норе кованные железом двери.
В каменном мешке царила густая тьма. Подземная глубина, тесаный камень, окованные железом двери, стерегущие ступени на каждом повороте, не пропускали сюда ни солнечного луча, ни ветра, ни стужи, ни человеческого голоса.
Однако подземелье полнилось своими звуками: где- то глухо звенели цепи, где-то разрывал тишину стон, где-то смеялся кто-то — это были звуки ада. А может, то слышались голоса земли, изрытой норами, в которых гнили ее сыновья? Перед глазами Олексы вставали, ряд за рядом, плечо в плечо, люди, что мучились тут годами, и Олекса говорил им, что они мужественнее тех, кто с пистолями и топорцами нападают на замки богатеев. Там — либо пан, либо пропал; у них даже больше мужества, чем у Федора Бызара — Федор умирал лишь один вечер, а здесь смерть длилась беспрерывно.
Имя Федора вновь высекло в памяти его предсмертные слова. Что, что означает это «Дулче эт декорум эст про патриа мори»? И кому он подарил их? Палачу? Солдатам? Ему, Довбушу? Или тем людям со скорбными глазами и веселыми зубами? А может, Федор завещал их векам и потомкам?
По расчету Довбуша уже должна была наступить глубокая ночь, когда он, подступись к дверям, прошептал: «Ну, добрый дар Деда Исполина, показывай, чего ты стоишь»,— и слегка нажал на них плечом. Петли заплакали, дубовые полотна раскололись, и Олекса очутился в коридоре. Теперь нельзя терять ни минуты. Глазам, что уже привыкли к темноте, Олекса не доверял, пальцами нащупывал на скользкой стене впадины дверей и колодки на них, которые он срывал, словно перезревшие груши.
Вставал на порогах каменных мешков и разгонял вечный мрак словами:
— Я Довбуш. Пришел я, чтоб дать вам волю.
В темноте он не мог разглядеть лица мучеников, они ошалело вскакивали на ноги, и в их голосах звенел страх: невольники опасались, что появление Олексы — это лишь видение их разгоряченных умов. Уверовали в происходящее только тогда, когда Олекса, как гнилые нитки, рвал толстые цепи, которыми за руки и за ноги были они прикованы к каменным глыбам. И бросались к Олексе в объятия, во мраке мерцали, как свечи, возбужденные глаза, пальцы невольников с дрожью перебегали по плечам Олексы, по груди Олексы, по рукам Олексы, люди словно желали убедиться, что перед ними не призрак, а человек из плоти и крови.
Довбуш бережно разнимал их объятья и приказывал выходить в коридор, просил не шуметь, потому что до воли еще надо пройти немало и что в норах еще мучится не один хлопец, а он, Олекса, хочет вывести на белый свет всех. Освобожденные покорялись с неохотой, их била лихорадка нетерпения, они стремились вдохнуть свободы немедля, сию же минуту, им казалось, что Довбуш слишком долго мешкает в каменных склепах, они пытались помогать ему.
В конце коридора Олекса наконец набрел на Юру Бойчука. Он лежал среди грязи и гноя, не вскочил, как другие, когда Довбуш назвал свое имя, только поднял голову и, словно бы обращаясь к стенам, произнес, медленно отыскивая в памяти забытые слова:
— Разве не мог ты прийти раньше?
Олекса встрепенулся, горло клещами сдавил спазм, спокойный, как будто даже равнодушный, голос Бойчу- ка словно громом поразил Олексу.
— Я не мог...— соврал зачем-то Довбуш и сразу же пожалел об этом. Давно уж должен был проникнуть в это подземелье. Мог бы сделать это, когда пьянствовал в корчмах, мог бы и в ту ночь, когда лежал с Аннычкой на берегу Черемоша, и когда грелся у пламени полонинских костров.
— Простите меня...— попросил Довбуш.
Бойчук уже стоял на ногах, цепи гнули его к земле, тянули назад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
— Что ты сказал перед смертью, Федор? Будут меня побратимы спрашивать, а я не смогу ответить, в коллегиумах не учился, мой коллегиум-то овцы, Федоре!
Ночь брала город в полон, и брала стремительно, приступом, как умеют это делать лишь турки. В парки и сады слеталось на ночлег воронье, воронье боялось холода чистых полей, черные птахи, видать, наученные за годы, чертили в сером небе круги и все ниже и ниже опускались над ратушей, загаживая шпили и карнизы; одна птица, тяжелая и толстая, камнем пала на Федорову голову. Такого надругательства Довбуш стерпеть не мог, прогнал птицу, ворона неохотно и медленно, как барыня в тоске, всплеснула крыльями. Движение Олексы, видно, заметили стражники при воротах ратуши.
Довбуш не успел оглянуться, как они уже встали рядом с алебардами на плечах.
— Ты кто? — схватили за руки.
— Я его брат...
— Брат? — Стражники переглянулись.
Старший приказал:
— Схватить пса.
Вскоре Довбуш уже пластом лежал на куче гнилой соломы в каменном мешке, может, в том самом мешке, где вчерашнюю ночь провел Федор Бызар? Места человеческой юдоли испокон века не пустуют, люди приходят сюда и уходят, этим они похожи на дни, хотя день нынешний и не похож на день вчерашний, есть в них что-то общее, что роднит их, но есть и различие, что-то бесповоротное. Так и поколения людей. И сколько еще придет и уйдет поколений, чтобы люди разрушили и разбросали места юдоли, а из камня, пропитанного слезами и кровью, сложили изваяние, а может, и стену, на которой высекли б имена тех, кого четвертовали, сожгли, расстреляли, сажали на кол лишь за то, что они топорами отчаянно и самоотверженно подкапывали и расшатывали гранит юдоли.
Довбуш заложил руки под голову и мысленно измерял глубину подземелья. Это не удавалось ему, хотя и волокли его сюда, покорного и словно бы сломанного, долго, а скользким и надщербленным ступеням не было конца, пока наконец факел не нащупал в узкой норе кованные железом двери.
В каменном мешке царила густая тьма. Подземная глубина, тесаный камень, окованные железом двери, стерегущие ступени на каждом повороте, не пропускали сюда ни солнечного луча, ни ветра, ни стужи, ни человеческого голоса.
Однако подземелье полнилось своими звуками: где- то глухо звенели цепи, где-то разрывал тишину стон, где-то смеялся кто-то — это были звуки ада. А может, то слышались голоса земли, изрытой норами, в которых гнили ее сыновья? Перед глазами Олексы вставали, ряд за рядом, плечо в плечо, люди, что мучились тут годами, и Олекса говорил им, что они мужественнее тех, кто с пистолями и топорцами нападают на замки богатеев. Там — либо пан, либо пропал; у них даже больше мужества, чем у Федора Бызара — Федор умирал лишь один вечер, а здесь смерть длилась беспрерывно.
Имя Федора вновь высекло в памяти его предсмертные слова. Что, что означает это «Дулче эт декорум эст про патриа мори»? И кому он подарил их? Палачу? Солдатам? Ему, Довбушу? Или тем людям со скорбными глазами и веселыми зубами? А может, Федор завещал их векам и потомкам?
По расчету Довбуша уже должна была наступить глубокая ночь, когда он, подступись к дверям, прошептал: «Ну, добрый дар Деда Исполина, показывай, чего ты стоишь»,— и слегка нажал на них плечом. Петли заплакали, дубовые полотна раскололись, и Олекса очутился в коридоре. Теперь нельзя терять ни минуты. Глазам, что уже привыкли к темноте, Олекса не доверял, пальцами нащупывал на скользкой стене впадины дверей и колодки на них, которые он срывал, словно перезревшие груши.
Вставал на порогах каменных мешков и разгонял вечный мрак словами:
— Я Довбуш. Пришел я, чтоб дать вам волю.
В темноте он не мог разглядеть лица мучеников, они ошалело вскакивали на ноги, и в их голосах звенел страх: невольники опасались, что появление Олексы — это лишь видение их разгоряченных умов. Уверовали в происходящее только тогда, когда Олекса, как гнилые нитки, рвал толстые цепи, которыми за руки и за ноги были они прикованы к каменным глыбам. И бросались к Олексе в объятия, во мраке мерцали, как свечи, возбужденные глаза, пальцы невольников с дрожью перебегали по плечам Олексы, по груди Олексы, по рукам Олексы, люди словно желали убедиться, что перед ними не призрак, а человек из плоти и крови.
Довбуш бережно разнимал их объятья и приказывал выходить в коридор, просил не шуметь, потому что до воли еще надо пройти немало и что в норах еще мучится не один хлопец, а он, Олекса, хочет вывести на белый свет всех. Освобожденные покорялись с неохотой, их била лихорадка нетерпения, они стремились вдохнуть свободы немедля, сию же минуту, им казалось, что Довбуш слишком долго мешкает в каменных склепах, они пытались помогать ему.
В конце коридора Олекса наконец набрел на Юру Бойчука. Он лежал среди грязи и гноя, не вскочил, как другие, когда Довбуш назвал свое имя, только поднял голову и, словно бы обращаясь к стенам, произнес, медленно отыскивая в памяти забытые слова:
— Разве не мог ты прийти раньше?
Олекса встрепенулся, горло клещами сдавил спазм, спокойный, как будто даже равнодушный, голос Бойчу- ка словно громом поразил Олексу.
— Я не мог...— соврал зачем-то Довбуш и сразу же пожалел об этом. Давно уж должен был проникнуть в это подземелье. Мог бы сделать это, когда пьянствовал в корчмах, мог бы и в ту ночь, когда лежал с Аннычкой на берегу Черемоша, и когда грелся у пламени полонинских костров.
— Простите меня...— попросил Довбуш.
Бойчук уже стоял на ногах, цепи гнули его к земле, тянули назад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109