ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Да, то была слава. Но что значил латинский стих против славы Довбуша? Вон как благодарят его, обещают молиться. Вон его целуют, обнимают. И все это не за бог знает что! За несколько золотых монет. А может, именно этих нескольких монет не хватало человеку для счастья? Иногда человеку не так уж много и надо.
Когда все сундуки опустели, из своего угла подал голос полковник Збигнев Лясковский:
— Теперь я, пан Довбуш, убедился, что ты должен был победить. Ради этих людей...— Он не докончил своих слов. На пороге появился... Святой Войцех. Вой- цех держал на вытянутых руках саблю, голова его была опущена, командира своего он не заметил — направлялся к Довбушу.
— Ты кто? — Олекса окинул взглядом неуклюжую фигуру солдата.
— Войцех, хлоп поморский... Я на башне был, службу нес...
— Почему не дрался с нами?
— Во я хлоп, проше пана.
— Ты поляк...
— Я хлоп, проше пана, не мог поднять саблю...
— Чего ты хочешь?
— Хочу быть с тобой... Я видел, как отсюда выходили счастливые люди. Хочу также людям радость нести. И дома меня не ждут палаты.
— А что скажет твой командир? — Олекса глянул в сторону Лясковского. Тот слышал каждое слово солдата и сам себе удивлялся: у него не было гнева к нему. Может, и правильно говорит Святой Войцех, может, и верно?
— А что скажу,— ответил полковник.— Войцех добрый воин.
— Ну, тогда принимаю тебя, пан лях, в свою ватагу. Или как, хлопцы? — спросил Довбуш у опришков.
— Пусть будет так!
...На следующее утро подгорными дорогами ехал удивительный всадник. Он останавливал своего коня перед каждым встречным, снимал боевой шлем и говорил:
— Я еду, панове, на отчую землю и знаете ли, что ей скажу?
Встречные с опаской отступали от горбуна, не в силах выдержать взгляда его старческих глаз.
Всадник говорил им:
— А скажу я Польше, что из ее сына шляхта сделала лакея. Это страшно, панове, когда сыновья становятся лакеями. Это страшно...
Но кто слушал эти слова.
Старому полковнику было все равно, слушают его или нет. Он говорил те слова самому себе, а это тоже что-то значило.
И значило это, что в его груди опять зазвучала старинная песенка про Каролинку. Теперь он не расстанется с ней до самой смерти.
ЛЕГЕНДА ШЕСТНАДЦАТАЯ
...Ой, не л1тай, б1ла паво, понад гнилими болотами, Ой, пронеси, паво, перце радость над воротами...
У Белой Птахи сердце исходило кровью, ибо двенадцать дней и столько же ночей летала она над Зеленой Верховиной, и не было жилья человеческого, ущелья потаенного, древнего леса густого, горы каменной, полонинки зеленой, куда бы не заглянула она, но нигде Белая Птаха надолго не садилась: ни на ограду почерневшую, ни на стреху хаты, ни на тропу скотопрогонную, ни на дерево в саду, лишь ми ну тку-другую отдыхала на диком камне и опять расправляла крылья, и опять металась, курлыча, над горами, будто в гигантской клетке.
У Белой Птахи болело каждое перо.
У Белой Птахи стонало сердце, стонало, ибо за двенадцать дней беспрерывного полета никому не навещала она добра и счастья. Видела Белая Птаха, что люд по ней истосковался: поднимали руки люди на подворьях и просили: «Приди». Видела Птаха, что люди вынимают из-под праздничных одежд со дна сундуков резных яр-пшеничку святую и сеют ту пшеницу под своими окнами и причитают: «Сядь на нашем подворье, вещун добрый, посланец желанный. Поклюй яр-пшеницу себе на здоровье, а нам тоску развей, дай добрый знак про нашего мужа, про нашего батька, про нашего брата, про нашего сына».
Ох, как болело сердце у Белой Птахи. Болело, потому что не знала она ничего про мужей, отцов, братьев и сынов, что с Довбушем походами ходили,— исчез вдруг, пропал где-то без вести Олекса Довбуш с ватагою, потому и летала Птаха и день и ночь, Довбуша разыскивая.
А яр-пшеницу, на рождество освященную, собирала под порогами Черная Птаха. Никто ее на сей раз не отпугивал ни прутьями, ни бартками, ни словами-заговорами, и толстела Черная Птаха, важничала, не облетала ни стрехи, ни изгороди, ни жердей, ни тропы коровьей, ни дерева в саду, а туда, где появлялась она, вслед за ней налетали гайдуки панские, захребетники арендаторские, отряды смоляцкие и солдатские, и враги жгли дома и дворы, оградки разбрасывали, на деревьях садовых сынов гуцульских вешали, на порогах избивали кнутами ременными жен гуцульских, на тропинках заколдованных гуцульских дивчат бесчестили.
Врагов свалилось на Верховину, как травы и листьев. И дым клубился над Верховиной, и стлался, как тяжелый туман, плач над Верховиной. Ее зеленые луга обагрились кровью, плодоносные пашни перепахивали копыта, по селам бродила печаль. А шляхта галицкая, покутская, сянецкая, подольская гетману Потоцкому с гонцами поклоны слала за то, что твердой рукою выпалывает в среде быдла русинского ростки бунта. И ждала с нетерпением приятного известия, что ненавистный им Довбуш наконец-то закован в железа.
Ох, как болело сердце у Белой Птахи...
Так длилось двенадцать дней и двенадцать ночей. На тринадцатую, перед рассветом, когда вражьи отряды, напоенные кровью и отягченные добычей, покинули горы, Белая Птаха увидела Довбуша. Олекса сидел на опушке, посреди непролазной чащи, в местах нехоженых и неведаных, сидел и... писал. Даже для Белой Птахи его занятие было непривычным, потому что до сих пор опришковского ватажка видели лишь в боевом деле, в писарском видеть его не приходилось никому; было то дивным даже для его хлопцев; притихшие кругом стояли они вокруг него и наблюдали, как водит Олекса гусиным пером по желтоватой бумаге, водит медленно и натужно, видно, писать ему было трудней, чем орудовать барткой;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Когда все сундуки опустели, из своего угла подал голос полковник Збигнев Лясковский:
— Теперь я, пан Довбуш, убедился, что ты должен был победить. Ради этих людей...— Он не докончил своих слов. На пороге появился... Святой Войцех. Вой- цех держал на вытянутых руках саблю, голова его была опущена, командира своего он не заметил — направлялся к Довбушу.
— Ты кто? — Олекса окинул взглядом неуклюжую фигуру солдата.
— Войцех, хлоп поморский... Я на башне был, службу нес...
— Почему не дрался с нами?
— Во я хлоп, проше пана.
— Ты поляк...
— Я хлоп, проше пана, не мог поднять саблю...
— Чего ты хочешь?
— Хочу быть с тобой... Я видел, как отсюда выходили счастливые люди. Хочу также людям радость нести. И дома меня не ждут палаты.
— А что скажет твой командир? — Олекса глянул в сторону Лясковского. Тот слышал каждое слово солдата и сам себе удивлялся: у него не было гнева к нему. Может, и правильно говорит Святой Войцех, может, и верно?
— А что скажу,— ответил полковник.— Войцех добрый воин.
— Ну, тогда принимаю тебя, пан лях, в свою ватагу. Или как, хлопцы? — спросил Довбуш у опришков.
— Пусть будет так!
...На следующее утро подгорными дорогами ехал удивительный всадник. Он останавливал своего коня перед каждым встречным, снимал боевой шлем и говорил:
— Я еду, панове, на отчую землю и знаете ли, что ей скажу?
Встречные с опаской отступали от горбуна, не в силах выдержать взгляда его старческих глаз.
Всадник говорил им:
— А скажу я Польше, что из ее сына шляхта сделала лакея. Это страшно, панове, когда сыновья становятся лакеями. Это страшно...
Но кто слушал эти слова.
Старому полковнику было все равно, слушают его или нет. Он говорил те слова самому себе, а это тоже что-то значило.
И значило это, что в его груди опять зазвучала старинная песенка про Каролинку. Теперь он не расстанется с ней до самой смерти.
ЛЕГЕНДА ШЕСТНАДЦАТАЯ
...Ой, не л1тай, б1ла паво, понад гнилими болотами, Ой, пронеси, паво, перце радость над воротами...
У Белой Птахи сердце исходило кровью, ибо двенадцать дней и столько же ночей летала она над Зеленой Верховиной, и не было жилья человеческого, ущелья потаенного, древнего леса густого, горы каменной, полонинки зеленой, куда бы не заглянула она, но нигде Белая Птаха надолго не садилась: ни на ограду почерневшую, ни на стреху хаты, ни на тропу скотопрогонную, ни на дерево в саду, лишь ми ну тку-другую отдыхала на диком камне и опять расправляла крылья, и опять металась, курлыча, над горами, будто в гигантской клетке.
У Белой Птахи болело каждое перо.
У Белой Птахи стонало сердце, стонало, ибо за двенадцать дней беспрерывного полета никому не навещала она добра и счастья. Видела Белая Птаха, что люд по ней истосковался: поднимали руки люди на подворьях и просили: «Приди». Видела Птаха, что люди вынимают из-под праздничных одежд со дна сундуков резных яр-пшеничку святую и сеют ту пшеницу под своими окнами и причитают: «Сядь на нашем подворье, вещун добрый, посланец желанный. Поклюй яр-пшеницу себе на здоровье, а нам тоску развей, дай добрый знак про нашего мужа, про нашего батька, про нашего брата, про нашего сына».
Ох, как болело сердце у Белой Птахи. Болело, потому что не знала она ничего про мужей, отцов, братьев и сынов, что с Довбушем походами ходили,— исчез вдруг, пропал где-то без вести Олекса Довбуш с ватагою, потому и летала Птаха и день и ночь, Довбуша разыскивая.
А яр-пшеницу, на рождество освященную, собирала под порогами Черная Птаха. Никто ее на сей раз не отпугивал ни прутьями, ни бартками, ни словами-заговорами, и толстела Черная Птаха, важничала, не облетала ни стрехи, ни изгороди, ни жердей, ни тропы коровьей, ни дерева в саду, а туда, где появлялась она, вслед за ней налетали гайдуки панские, захребетники арендаторские, отряды смоляцкие и солдатские, и враги жгли дома и дворы, оградки разбрасывали, на деревьях садовых сынов гуцульских вешали, на порогах избивали кнутами ременными жен гуцульских, на тропинках заколдованных гуцульских дивчат бесчестили.
Врагов свалилось на Верховину, как травы и листьев. И дым клубился над Верховиной, и стлался, как тяжелый туман, плач над Верховиной. Ее зеленые луга обагрились кровью, плодоносные пашни перепахивали копыта, по селам бродила печаль. А шляхта галицкая, покутская, сянецкая, подольская гетману Потоцкому с гонцами поклоны слала за то, что твердой рукою выпалывает в среде быдла русинского ростки бунта. И ждала с нетерпением приятного известия, что ненавистный им Довбуш наконец-то закован в железа.
Ох, как болело сердце у Белой Птахи...
Так длилось двенадцать дней и двенадцать ночей. На тринадцатую, перед рассветом, когда вражьи отряды, напоенные кровью и отягченные добычей, покинули горы, Белая Птаха увидела Довбуша. Олекса сидел на опушке, посреди непролазной чащи, в местах нехоженых и неведаных, сидел и... писал. Даже для Белой Птахи его занятие было непривычным, потому что до сих пор опришковского ватажка видели лишь в боевом деле, в писарском видеть его не приходилось никому; было то дивным даже для его хлопцев; притихшие кругом стояли они вокруг него и наблюдали, как водит Олекса гусиным пером по желтоватой бумаге, водит медленно и натужно, видно, писать ему было трудней, чем орудовать барткой;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109