ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Из-за платка, свисающего па лоб козырьком, Кретов почти не видел Олеиькиных глаз, но хорошо видел ее надутые губки. Стекло, через которое смотрел Кретов, он протер ладонью, а соседнее, не тронутое им, было затянуто матовой потью. Кретов нарисовал на этом стекле пальцем солнышко. Оленька вынула из-под платка руку, помахала ею Кретову, давая ему знать, что она увидела его солнце, и улыбнулась.
Кудашиха открыла, наконец, дверь, взяла внучку за руку и увела в дом. Кретов подумал, что хорошо бы взять
Оленьку к себе и заняться с ней рисованием. Бумага у него есть, краски и карандаши тоже. Оленька станет рисовать, а он будет сидеть с нею рядом, помогать ей и думать о том, как все это хорошо, как славно: на дворе непогода, темно, холодно, мокро, безлюдно, ветер гуляет по глухой степи, а он вот здесь, в тепле, рядом с ним Оленька, которая говорит, смеется и замазывает чистые листы разноцветными красками. А еще он подумал о том, что не сделает этого, не возьмет к себе Оленьку, потому что надо пойти в библиотеку и подготовиться к завтрашнему политзанятию и еще потому, что нельзя ему брать к себе Оленьку, нельзя расслабляться, нельзя позволять себе радости, которые для него давно минули. Сынок его Николенька был большим охотником рисовать, когда ему было столько годков, как теперь Оленьке — перевел горы тетрадей и альбомов. Кретов даже начал было думать тогда, что Николеньке суждено стать художником. Но однажды Зоя выбросила все Николенькины тетради и альбомы и сказала: «Все это ни к чему: мальчику нужно прививать любовь к настоящему делу!» — и накупила всяких механических игрушек, которые уже сам Николенька вскоре заменил всевозможными радиодеталями: лампами, транзисторами, сопротивлениями, верньерами, тумблерами, конденсаторами и еще бог знает чем. Словом, не стал Николенька художником, стал физиком и заразился, не без влияния матери, неистребимой иронией ко всякого рода художественному творчеству или, как он выражался сам, к мазне, резне и сочинительству. Отцовские книги он не читал: объяснял это тем, что не хочет обидеть отца своими наверняка отрицательными суждениями о них. Фанатично верил во всемогущество радиоэлектроники и предрекал ее творениям господство над людьми. «Ты тоже человек,— говорил сыну Кретов.— Стало быть, ты признаешь господство и над собой, над тебе подобными?» «Нет! — решительно отвечал Николенька.— Мы станем жрецами нового бога, и он сделает нас бессмертными. Он даст нам новое тело после смерти, вечное тело. И мы сравняемся в могуществе с ним». Вскоре Кретов понял, что спорить с сыном на эту тему бессмысленно, что сын, по его же собственному определению, «фанат», а это означало как раз то, что веру его нельзя пронять никакими доводами рассудка. Кретов написал повесть о крахе иллюзий человека, поверившего в абсолютное всемогущество электроники. Упросил Николеньку прочесть эту повесть. Николенька неохотно прочел ее и сказал: «Мура, батя. Чистая мура». Тогда Кретов понял, что сына у него нет. То есть, конечно, есть его биологическое продол-
жение, но нет продолжения духовного. Что Николенька никогда не взглянет на этот мир его глазами, что этого бессмертия в сыне он не получит. А в ком? Легли ли его статьи, его книги кому-либо в душу так, что образовали в ней хотя бы часть его души? Кретов в это не верил. Или мало верил. Да и что собственно свое он вложил в эти статьи и книги? Какую только ему принадлежащую мысль, только ему принадлежащее чувство? Лишь человек с большим самомнением мог бы надеяться на это, на то, что такая мысль и такое чувство существуют. Кретов допускал, что в нем некие чувства и некие мысли жизненный опыт сочетал особым образом, что это сочетание и есть он. Но как можно этот мир внедрить в мир другого человека? И нужно ли? И в этом ли задача пишущего?
Он сделал себе глазунью из трех яиц и сварил кофе. Жарил глазунью и кипятил кофе на чугунной, вмазанной в печь плите. (Зла была раскалена и в полумраке слегка светилась. Так что ни сковородку, ни кофейник не надо было ставить на кружки, на открытый огонь.
Ужинал Кретов, не зажигая света. Он любил этот полумрак с печными отсветами. Любовь эта осталась в нем с далеких-далеких лет. Тогда еще была жива мать и старшие братья. Это было до войны. Себя той поры он помнил плохо, почти не помнил, а помнил огонь в печи, которая топилась из коридора. Помнил, как он сидит против открытой топки меж двух старших братьев, жмется к ним, видит, как по степам бегают отсветы красного пламени, и слушает рассказы про домовых. Ему было жутко и так хорошо...
Ему и теперь хорошо от этого воспоминания. Жаль только, что уже нет па земле его матери, его братьев. Мать умерла, братья погибли на фронте. И нет уже того дома, в котором была та печь, где его братья вполголоса разговаривали некогда о домовых. И нет домовых, которых он боялся. То есть нет того страха, который был так сладок.
И все же ему хорошо, потому что в одиночестве и печалясь он может думать о прошлом, сколько хочет. Обдумать все, что было, и самого себя. И не мучиться тем, как он выглядит теперь со стороны: ведь никто не видит его. И, пожалуй, никто не думает, не вспоминает о нем. Разве что Зоя иногда, в связи с предстоящим разводом. Впрочем, суд будет слушать дело об их разводе без него — так, оказывается, можно. И это очень хорошо, потому что он больше не хочет видеть Зою. И сына не хочет видеть. Сын ни разу не написал ему, не поинтересовался, где и как он теперь живет. Ведь для будущего бога все тленное — ничто... Хотел
бы, конечно, увидеть отца. Но как можно это сделать, не встретившись с мачехой? Отец думает о нем, потому что он был его гордостью, его славой, примером, на который он указывал другим своим детям, оправданием всех его неудач и несбывшихся возможностей, а теперь стал самым горьким его несчастьем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
Кудашиха открыла, наконец, дверь, взяла внучку за руку и увела в дом. Кретов подумал, что хорошо бы взять
Оленьку к себе и заняться с ней рисованием. Бумага у него есть, краски и карандаши тоже. Оленька станет рисовать, а он будет сидеть с нею рядом, помогать ей и думать о том, как все это хорошо, как славно: на дворе непогода, темно, холодно, мокро, безлюдно, ветер гуляет по глухой степи, а он вот здесь, в тепле, рядом с ним Оленька, которая говорит, смеется и замазывает чистые листы разноцветными красками. А еще он подумал о том, что не сделает этого, не возьмет к себе Оленьку, потому что надо пойти в библиотеку и подготовиться к завтрашнему политзанятию и еще потому, что нельзя ему брать к себе Оленьку, нельзя расслабляться, нельзя позволять себе радости, которые для него давно минули. Сынок его Николенька был большим охотником рисовать, когда ему было столько годков, как теперь Оленьке — перевел горы тетрадей и альбомов. Кретов даже начал было думать тогда, что Николеньке суждено стать художником. Но однажды Зоя выбросила все Николенькины тетради и альбомы и сказала: «Все это ни к чему: мальчику нужно прививать любовь к настоящему делу!» — и накупила всяких механических игрушек, которые уже сам Николенька вскоре заменил всевозможными радиодеталями: лампами, транзисторами, сопротивлениями, верньерами, тумблерами, конденсаторами и еще бог знает чем. Словом, не стал Николенька художником, стал физиком и заразился, не без влияния матери, неистребимой иронией ко всякого рода художественному творчеству или, как он выражался сам, к мазне, резне и сочинительству. Отцовские книги он не читал: объяснял это тем, что не хочет обидеть отца своими наверняка отрицательными суждениями о них. Фанатично верил во всемогущество радиоэлектроники и предрекал ее творениям господство над людьми. «Ты тоже человек,— говорил сыну Кретов.— Стало быть, ты признаешь господство и над собой, над тебе подобными?» «Нет! — решительно отвечал Николенька.— Мы станем жрецами нового бога, и он сделает нас бессмертными. Он даст нам новое тело после смерти, вечное тело. И мы сравняемся в могуществе с ним». Вскоре Кретов понял, что спорить с сыном на эту тему бессмысленно, что сын, по его же собственному определению, «фанат», а это означало как раз то, что веру его нельзя пронять никакими доводами рассудка. Кретов написал повесть о крахе иллюзий человека, поверившего в абсолютное всемогущество электроники. Упросил Николеньку прочесть эту повесть. Николенька неохотно прочел ее и сказал: «Мура, батя. Чистая мура». Тогда Кретов понял, что сына у него нет. То есть, конечно, есть его биологическое продол-
жение, но нет продолжения духовного. Что Николенька никогда не взглянет на этот мир его глазами, что этого бессмертия в сыне он не получит. А в ком? Легли ли его статьи, его книги кому-либо в душу так, что образовали в ней хотя бы часть его души? Кретов в это не верил. Или мало верил. Да и что собственно свое он вложил в эти статьи и книги? Какую только ему принадлежащую мысль, только ему принадлежащее чувство? Лишь человек с большим самомнением мог бы надеяться на это, на то, что такая мысль и такое чувство существуют. Кретов допускал, что в нем некие чувства и некие мысли жизненный опыт сочетал особым образом, что это сочетание и есть он. Но как можно этот мир внедрить в мир другого человека? И нужно ли? И в этом ли задача пишущего?
Он сделал себе глазунью из трех яиц и сварил кофе. Жарил глазунью и кипятил кофе на чугунной, вмазанной в печь плите. (Зла была раскалена и в полумраке слегка светилась. Так что ни сковородку, ни кофейник не надо было ставить на кружки, на открытый огонь.
Ужинал Кретов, не зажигая света. Он любил этот полумрак с печными отсветами. Любовь эта осталась в нем с далеких-далеких лет. Тогда еще была жива мать и старшие братья. Это было до войны. Себя той поры он помнил плохо, почти не помнил, а помнил огонь в печи, которая топилась из коридора. Помнил, как он сидит против открытой топки меж двух старших братьев, жмется к ним, видит, как по степам бегают отсветы красного пламени, и слушает рассказы про домовых. Ему было жутко и так хорошо...
Ему и теперь хорошо от этого воспоминания. Жаль только, что уже нет па земле его матери, его братьев. Мать умерла, братья погибли на фронте. И нет уже того дома, в котором была та печь, где его братья вполголоса разговаривали некогда о домовых. И нет домовых, которых он боялся. То есть нет того страха, который был так сладок.
И все же ему хорошо, потому что в одиночестве и печалясь он может думать о прошлом, сколько хочет. Обдумать все, что было, и самого себя. И не мучиться тем, как он выглядит теперь со стороны: ведь никто не видит его. И, пожалуй, никто не думает, не вспоминает о нем. Разве что Зоя иногда, в связи с предстоящим разводом. Впрочем, суд будет слушать дело об их разводе без него — так, оказывается, можно. И это очень хорошо, потому что он больше не хочет видеть Зою. И сына не хочет видеть. Сын ни разу не написал ему, не поинтересовался, где и как он теперь живет. Ведь для будущего бога все тленное — ничто... Хотел
бы, конечно, увидеть отца. Но как можно это сделать, не встретившись с мачехой? Отец думает о нем, потому что он был его гордостью, его славой, примером, на который он указывал другим своим детям, оправданием всех его неудач и несбывшихся возможностей, а теперь стал самым горьким его несчастьем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123