ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
И мы все здоровы; братец так раздобрел, что не может застегнуть шелковый жилет, который купил на сенчанской осенней
ярмарке. И еще напишите: посылаем ему пять форинтов серебром, чтобы у него было с чем по воскресеньям в кабачок зайти, да пускай не срамит Белеслиных и курит не махру, словно мужик какой, а хорошие сигары, как и его фельдфебель, чтобы знали, что такое благородный дом, и пускай денег не жалеет, у нас их, слава богу, достаточно, и приветствуем его все — и отец, и мать, и соседка Ката, она уже взрослая девушка стала, и ее уже с Франтом Пайем окрутили».
Вот как некогда диктовали и писали письма. Ачашлайбер получит два сексера за труды, опорожнит чарку и, слегка нагрузившись, возьмет пять форинтов, которые во славу Прокиного рода положит в конверт и отошлет в Галицию или Италию. Адресует, например, такому-то и такому-то кавалеристу в Галицию или такому-то и такому-то пехотинцу в Италию, а заказчику скажет: «Ну, теперь не беспокойтесь да наполните-ка чарку за счастливый путь этих пяти форинтов нашему Проке. Пишут мне оттуда, будто бы он первый парень в Италии, чтоб его волки съели! Да разве может быть иным благородный отпрыск?»
И довольный заказчик поднесет еще чарку. Ача осушит ее и отправится с письмом на почту, а хозяин, оставшись дома, с удовольствием задумается о том, что нет ничего лучше ученого человека и что все идет как по маслу.
Так-то вот некогда, при царе Горохе, писали и маялись с учеными людьми, потому что в каждом селе было только по одному Аче. Но, ей-богу, уже лет тридцать, а то и больше, все идет хорошо, подчас даже и слишком, из-за этой непомерной грамотности; раньше мужчины не умели написать своим сыновьям, а теперь и девицы пишут письма, да еще как пишут и кому! Вот недавно застукал одну такую отец, как раз когда она писала в кладовой письмо какому-то там своему ухажеру с перекрестка. Отец слышит, что-то попискивает в кладовой, и пошел взглянуть, не крыса ли попалась в капкан и пищит; открыл дверь, глядь — сидит его голубушка дочка и, обливаясь слезами, строчит письмо. Да не как все люди пишут, а стишки, что прочла на медовых пряниках с последней ярмарки, корябает. Отец прочитал письмо, взбеленился, схватил вилы (на счастье деревянные) да за ней, а она опрометью к соседям,— забилась в солому и просидела, не высовывая носа, до самого того часа, когда коров пригнали. К тому времени отец чуть поостыл, да и мать заступилась, успокоила его, припомнив ему прежние шуры-муры. Самодовольно покручивая правый ус, отец принялся разглагольствовать: «Эх, и парень же я был! А, что скажешь?! Недаром в трех столицах побывал!»
Но поскольку каждая вещь на этом свете обладает и хорошей и дурной стороной, то, несмотря на все печальные последствия просвещения, народ все же убежден, что учиться нужно. Все привыкли к школе и к учителю. И если люди уважали и любили старого учителя Трифуна, который ходил в сером длиннополом сюртуке и в жилете с двумя рядами пуговиц, застегивался наглухо, шею дважды или трижды окутывал ситцевым платком, кашлял и беспрестанно сосал леденцы, а усы неизменно подстригал и холил,— то как же им было не ждать с сугубым нетерпением нового учителя, который, по словам видевших его, молод, красив и только что окончил богословие. Утверждали, что пиджак сидит на нем, как кавалерийский мундир, что у него щегольской шейный платок и красивые усики, что он хорошо поет! С нетерпением ждали его и стар и млад. Многие отцы, а особенно матери, уже строили разные комбинации, однако все это с дьявольской хитростью таили друг от дружки, притворяясь вполне равнодушными.
Наконец наступил и этот день — новый учитель приехал.
Был субботний вечер. Зазвонили к вечерне, когда по большой улице проехал возок, а в нем незнакомый молодой человек. Баба Пела, штопавшая чулок, сидя перед домом под акацией, обратила внимание на то, что путник снял шляпу и перекрестился. Пела была глуховата, но сообразила, что звонят к вечерне, и, отложив в сторону чулок, тоже принялась креститься и шептать: «Боже милостивый, прости меня, грешную!» То, что путник несколько раз осенил себя крестным знамением, засвидетельствовала и другая бабка, живущая на перекрестке возле Большого креста, на другом краю села. И эта видела, как он, проезжая мимо Большого креста, снял шляпу и перекрестился. Обе женщины, в согласии с другими, сошлись на том, что путник — не еврей, скупщик продуктов, и не шваб, машинист, знающий толк в паровых веялках, на которых веют зерно в усадьбах, а человек нашей веры. Девушки, видевшие, как он проезжал в возке, в свою очередь рассказывали, что он наверняка холостой, потому что платок у него франтовской, а конец перекинут через левое плечо и развевается, точно флаг на пароходе.
Возок остановился у Большой корчмы, которую посещают лишь господа и евреи, а из жителей села туда заходят только преподобные отцы, и то очень редко, да еще господин нотариус, аптекарь, хирург, писарь нотариуса,— правда, сей последний забегает только по тем дням, когда его патрон отлучается из села, а обычно довольствуется рюмкой водки в лавочке у еврея Шолема. Останавливается в этой корчме еще кое-кто из горожан и хлебных торговцев, которые заказывают, как правило, булочку с маслом. Собственно, это и не корчма, а городская кофейня, где мало говорят, а значит — и мало пьют. Никто из жителей не помнил, чтобы в кофейне проломили кому голову, или просто подрались, или с воспитательной целью выбросили кого за дверь (а во всех прочих корчмах дверные косяки повреждены!). Все тут обходилось мирно, чинно и по-господски. Да и как может быть иначе, если здесь никто не пользуется ни чарками, ни кружками, а пьют из несчастных рюмок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
ярмарке. И еще напишите: посылаем ему пять форинтов серебром, чтобы у него было с чем по воскресеньям в кабачок зайти, да пускай не срамит Белеслиных и курит не махру, словно мужик какой, а хорошие сигары, как и его фельдфебель, чтобы знали, что такое благородный дом, и пускай денег не жалеет, у нас их, слава богу, достаточно, и приветствуем его все — и отец, и мать, и соседка Ката, она уже взрослая девушка стала, и ее уже с Франтом Пайем окрутили».
Вот как некогда диктовали и писали письма. Ачашлайбер получит два сексера за труды, опорожнит чарку и, слегка нагрузившись, возьмет пять форинтов, которые во славу Прокиного рода положит в конверт и отошлет в Галицию или Италию. Адресует, например, такому-то и такому-то кавалеристу в Галицию или такому-то и такому-то пехотинцу в Италию, а заказчику скажет: «Ну, теперь не беспокойтесь да наполните-ка чарку за счастливый путь этих пяти форинтов нашему Проке. Пишут мне оттуда, будто бы он первый парень в Италии, чтоб его волки съели! Да разве может быть иным благородный отпрыск?»
И довольный заказчик поднесет еще чарку. Ача осушит ее и отправится с письмом на почту, а хозяин, оставшись дома, с удовольствием задумается о том, что нет ничего лучше ученого человека и что все идет как по маслу.
Так-то вот некогда, при царе Горохе, писали и маялись с учеными людьми, потому что в каждом селе было только по одному Аче. Но, ей-богу, уже лет тридцать, а то и больше, все идет хорошо, подчас даже и слишком, из-за этой непомерной грамотности; раньше мужчины не умели написать своим сыновьям, а теперь и девицы пишут письма, да еще как пишут и кому! Вот недавно застукал одну такую отец, как раз когда она писала в кладовой письмо какому-то там своему ухажеру с перекрестка. Отец слышит, что-то попискивает в кладовой, и пошел взглянуть, не крыса ли попалась в капкан и пищит; открыл дверь, глядь — сидит его голубушка дочка и, обливаясь слезами, строчит письмо. Да не как все люди пишут, а стишки, что прочла на медовых пряниках с последней ярмарки, корябает. Отец прочитал письмо, взбеленился, схватил вилы (на счастье деревянные) да за ней, а она опрометью к соседям,— забилась в солому и просидела, не высовывая носа, до самого того часа, когда коров пригнали. К тому времени отец чуть поостыл, да и мать заступилась, успокоила его, припомнив ему прежние шуры-муры. Самодовольно покручивая правый ус, отец принялся разглагольствовать: «Эх, и парень же я был! А, что скажешь?! Недаром в трех столицах побывал!»
Но поскольку каждая вещь на этом свете обладает и хорошей и дурной стороной, то, несмотря на все печальные последствия просвещения, народ все же убежден, что учиться нужно. Все привыкли к школе и к учителю. И если люди уважали и любили старого учителя Трифуна, который ходил в сером длиннополом сюртуке и в жилете с двумя рядами пуговиц, застегивался наглухо, шею дважды или трижды окутывал ситцевым платком, кашлял и беспрестанно сосал леденцы, а усы неизменно подстригал и холил,— то как же им было не ждать с сугубым нетерпением нового учителя, который, по словам видевших его, молод, красив и только что окончил богословие. Утверждали, что пиджак сидит на нем, как кавалерийский мундир, что у него щегольской шейный платок и красивые усики, что он хорошо поет! С нетерпением ждали его и стар и млад. Многие отцы, а особенно матери, уже строили разные комбинации, однако все это с дьявольской хитростью таили друг от дружки, притворяясь вполне равнодушными.
Наконец наступил и этот день — новый учитель приехал.
Был субботний вечер. Зазвонили к вечерне, когда по большой улице проехал возок, а в нем незнакомый молодой человек. Баба Пела, штопавшая чулок, сидя перед домом под акацией, обратила внимание на то, что путник снял шляпу и перекрестился. Пела была глуховата, но сообразила, что звонят к вечерне, и, отложив в сторону чулок, тоже принялась креститься и шептать: «Боже милостивый, прости меня, грешную!» То, что путник несколько раз осенил себя крестным знамением, засвидетельствовала и другая бабка, живущая на перекрестке возле Большого креста, на другом краю села. И эта видела, как он, проезжая мимо Большого креста, снял шляпу и перекрестился. Обе женщины, в согласии с другими, сошлись на том, что путник — не еврей, скупщик продуктов, и не шваб, машинист, знающий толк в паровых веялках, на которых веют зерно в усадьбах, а человек нашей веры. Девушки, видевшие, как он проезжал в возке, в свою очередь рассказывали, что он наверняка холостой, потому что платок у него франтовской, а конец перекинут через левое плечо и развевается, точно флаг на пароходе.
Возок остановился у Большой корчмы, которую посещают лишь господа и евреи, а из жителей села туда заходят только преподобные отцы, и то очень редко, да еще господин нотариус, аптекарь, хирург, писарь нотариуса,— правда, сей последний забегает только по тем дням, когда его патрон отлучается из села, а обычно довольствуется рюмкой водки в лавочке у еврея Шолема. Останавливается в этой корчме еще кое-кто из горожан и хлебных торговцев, которые заказывают, как правило, булочку с маслом. Собственно, это и не корчма, а городская кофейня, где мало говорят, а значит — и мало пьют. Никто из жителей не помнил, чтобы в кофейне проломили кому голову, или просто подрались, или с воспитательной целью выбросили кого за дверь (а во всех прочих корчмах дверные косяки повреждены!). Все тут обходилось мирно, чинно и по-господски. Да и как может быть иначе, если здесь никто не пользуется ни чарками, ни кружками, а пьют из несчастных рюмок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94