ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
И за это всякий иджёшанин беспошлинно ездит на паромах, и через мосты, и повсюду, даже паспорта не должен предъявлять, когда покупает порох — стрелять по скворцам и зайцам, и не приходится ему курить акцизный табак, а когда он продает лошадей, никто не требует у него право.
Он рассказывает, а его слушают, разинув рот, и некоторые стоят еще четверть часа с разинутыми от удивления ртами, пока им не посоветуют закрыть рот и отправиться спать. Вот так-то прославился один наш банатчанин в далеких краях, а иджёшанам обещали отлить из этой пушки колокол.
Так калякали о всякой всячине на скамейках перед домами. Поначалу оживленно, потом все ленивей и ленивей; и по мере того как рассказчик и слушатели уставали, и у них начинало рябить в глазах, и все принимались зевать — паузы наступали все чаще. Мало-помалу вдоль всей улицы разговоры замирали, и их сменял собачий лай да лягушачий концерт в придорожных канавах.
Только и слышишь, как то там, то здесь кто-нибудь зевнет и скажет: «Эх-хе-хе! Пошли помаленьку на боковую, завтра еще будет день для разговоров!» — «Спокойной ночи!» — несется с одной стороны. «Спокойной и доброй!» — отвечают с другой. «Что так рано? Жалко, очень уж ночь хороша!» — «Наговорились досыта. А завтра надо пораньше встать: приедут испольщики»,— замечает кто-то. «Пожалуй, верно. И мы скоро отправимся. Нам тоже нужно пораньше встать,— слышится опять чей-то голос на той стороне,— поехать надо за камышом — крыть крышу, а то просто стыд, на косматую и драную Пастухову шапку смахивать стала. Спокойной ночи!»
А немного погодя исчезнут последние силуэты перед домами, умолкнут голоса. Но жизнь еще теплится во дворах — нет-нет да и донесется то кудахтанье встревоженной курицы на насесте, то скрип журавля: это берут воду для отца, он будет мыть ноги, а попутно браниться и отдавать распоряжения на завтра. Потом услышишь еще, как затворяют калитку, как волочит по двору цепь косматый Серко, гавкнет раз-другой порядка ради, но в конце концов замолкнет и он.
Мрак покрыл и окутал все. Даже месяц не светит. Да и зачем? Ведь Шаца задумал нечто большое и отважное, а для этого за глаза довольно мелких звездочек, что светят на небе и, лукаво подмигивая, глядят вниз на заснувшее село и бодрствующего Шацу, который торопливо направился было куда-то и вдруг, услышав шаги, остановился и юркнул в тень акации. Это проходил ночной сторож дядя Нича, на обязанности которого лежит сообщать жителям, который час, и охранять их от воров, вопреки возведенному на него поклепу, что он якобы и сам при случае работает с ними на паях. Шаца слышал, как Нича прошел по улице, лениво волоча по земле ноги, как зевнул, потом высек кресалом огонь, разжег трутом трубку, ругнул еврея-лавочника, что подсунул ему одну труху, а за компанию и хозяина злого черного пса, который грызет ворота, когда Нича проходит мимо, и лает на представителя власти. Сторож миновал попову улицу, свернул в другую, потом в третью и здесь протрубил в свой рог ровно двенадцать раз, а спустя четверть часа — еще один раз и, украв таким образом целый час, улегся, как всякий усталый человек, которому творец определил ночь для отдыха и сна, и захрапел, а потому не видел, как Шаца завернул на попову улицу.
Шаца крадучись шел вдоль акаций, пока не достиг дома отца Спиры. И тогда сердце его забилось сильнее, как обычно бьется оно у любого, даже самого смелого человека, решившегося на дерзкий поступок. Взяв домбру, он еще издали заиграл хорошо известную песню: «Дорогая, ты уснула»,— но так тихо, что рокот струн мог уловить только слух влюбленной Юлы. Три дня тому назад Шаца поссорился с ней на огороде у дыры в заборе, как это уже известно читателям из конца предыдущей главы, и с тех пор не появлялся; он поклялся, что никогда больше не придет, даже на глаза ей не покажется и уйдет мыкаться по свету. Но так как он сам, зарекаясь, дал слово, то сам же и взял его обратно. Хотел выдержать хотя бы еще три дня, но не смог и отправился к Юле. Узнал от тетки, что Юла о нем справлялась, и порадовался в душе, что помучил ее своей ревностью.
Уладить легкую размолвку лучше всего серенадой, этого требует и ход событий. Одна только Юла его услышит: отец спит во дворе подле чулана, а она с матерью — в комнате, окнами на улицу, в каких обычно охотнее всего спят невесты. Но и мать не могла услышать его домбры. Услышала только Юла. Мгновенно вскочила она с постели, кинулась к окну и, заметив сквозь редкие жалюзи чью-то тень, тотчас догадалась, что это Шаца; в переборах домбры она узнала аккомпанемент хорошо известной ей песенки, хотя Шаца, как добропорядочный и миролюбивый парикмахерский ассистент, не решался петь. Он только легонько перебирал струны, и они тихо гудели, словно весенние пчелы, а Юла — про себя, конечно, подпевала:
Дорогая, ты уснула, Сладкий сон тебя мани. Спи же, доброй ночи, Юла, Бог тебя храни!
Вот что говорит при помощи звонких струн и сухого дерева домбры ее милый.
Эх! Что бы сказала сейчас Юла, если бы посмела, то есть если бы не боялась разбудить мать! И разве в словах Юлы звучало бы меньше поэзии, чем в этих готовых стихах,— сейчас, после полуночи, когда все село и даже ночной сторож Нича спят, а ночь так прекрасна, звезды так чудесно мерцают на темно-синем небе, а кровь кипит и клокочет в двух бодрствующих влюбленных?! И разве ее ответ на эту песню не прозвучал бы еще более обворожительной песней, осмелься она подать голос? Сердце стучало в ее груди, точно пьяный хозяин, что стучится к себе в ворота, билось так, будто хотело выскочить. Потому-то она, верно, и прижала левую руку к груди, а правой потихоньку подняла занавеску и, дослушав музыку, шепнула сквозь спущенные жалюзи:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
Он рассказывает, а его слушают, разинув рот, и некоторые стоят еще четверть часа с разинутыми от удивления ртами, пока им не посоветуют закрыть рот и отправиться спать. Вот так-то прославился один наш банатчанин в далеких краях, а иджёшанам обещали отлить из этой пушки колокол.
Так калякали о всякой всячине на скамейках перед домами. Поначалу оживленно, потом все ленивей и ленивей; и по мере того как рассказчик и слушатели уставали, и у них начинало рябить в глазах, и все принимались зевать — паузы наступали все чаще. Мало-помалу вдоль всей улицы разговоры замирали, и их сменял собачий лай да лягушачий концерт в придорожных канавах.
Только и слышишь, как то там, то здесь кто-нибудь зевнет и скажет: «Эх-хе-хе! Пошли помаленьку на боковую, завтра еще будет день для разговоров!» — «Спокойной ночи!» — несется с одной стороны. «Спокойной и доброй!» — отвечают с другой. «Что так рано? Жалко, очень уж ночь хороша!» — «Наговорились досыта. А завтра надо пораньше встать: приедут испольщики»,— замечает кто-то. «Пожалуй, верно. И мы скоро отправимся. Нам тоже нужно пораньше встать,— слышится опять чей-то голос на той стороне,— поехать надо за камышом — крыть крышу, а то просто стыд, на косматую и драную Пастухову шапку смахивать стала. Спокойной ночи!»
А немного погодя исчезнут последние силуэты перед домами, умолкнут голоса. Но жизнь еще теплится во дворах — нет-нет да и донесется то кудахтанье встревоженной курицы на насесте, то скрип журавля: это берут воду для отца, он будет мыть ноги, а попутно браниться и отдавать распоряжения на завтра. Потом услышишь еще, как затворяют калитку, как волочит по двору цепь косматый Серко, гавкнет раз-другой порядка ради, но в конце концов замолкнет и он.
Мрак покрыл и окутал все. Даже месяц не светит. Да и зачем? Ведь Шаца задумал нечто большое и отважное, а для этого за глаза довольно мелких звездочек, что светят на небе и, лукаво подмигивая, глядят вниз на заснувшее село и бодрствующего Шацу, который торопливо направился было куда-то и вдруг, услышав шаги, остановился и юркнул в тень акации. Это проходил ночной сторож дядя Нича, на обязанности которого лежит сообщать жителям, который час, и охранять их от воров, вопреки возведенному на него поклепу, что он якобы и сам при случае работает с ними на паях. Шаца слышал, как Нича прошел по улице, лениво волоча по земле ноги, как зевнул, потом высек кресалом огонь, разжег трутом трубку, ругнул еврея-лавочника, что подсунул ему одну труху, а за компанию и хозяина злого черного пса, который грызет ворота, когда Нича проходит мимо, и лает на представителя власти. Сторож миновал попову улицу, свернул в другую, потом в третью и здесь протрубил в свой рог ровно двенадцать раз, а спустя четверть часа — еще один раз и, украв таким образом целый час, улегся, как всякий усталый человек, которому творец определил ночь для отдыха и сна, и захрапел, а потому не видел, как Шаца завернул на попову улицу.
Шаца крадучись шел вдоль акаций, пока не достиг дома отца Спиры. И тогда сердце его забилось сильнее, как обычно бьется оно у любого, даже самого смелого человека, решившегося на дерзкий поступок. Взяв домбру, он еще издали заиграл хорошо известную песню: «Дорогая, ты уснула»,— но так тихо, что рокот струн мог уловить только слух влюбленной Юлы. Три дня тому назад Шаца поссорился с ней на огороде у дыры в заборе, как это уже известно читателям из конца предыдущей главы, и с тех пор не появлялся; он поклялся, что никогда больше не придет, даже на глаза ей не покажется и уйдет мыкаться по свету. Но так как он сам, зарекаясь, дал слово, то сам же и взял его обратно. Хотел выдержать хотя бы еще три дня, но не смог и отправился к Юле. Узнал от тетки, что Юла о нем справлялась, и порадовался в душе, что помучил ее своей ревностью.
Уладить легкую размолвку лучше всего серенадой, этого требует и ход событий. Одна только Юла его услышит: отец спит во дворе подле чулана, а она с матерью — в комнате, окнами на улицу, в каких обычно охотнее всего спят невесты. Но и мать не могла услышать его домбры. Услышала только Юла. Мгновенно вскочила она с постели, кинулась к окну и, заметив сквозь редкие жалюзи чью-то тень, тотчас догадалась, что это Шаца; в переборах домбры она узнала аккомпанемент хорошо известной ей песенки, хотя Шаца, как добропорядочный и миролюбивый парикмахерский ассистент, не решался петь. Он только легонько перебирал струны, и они тихо гудели, словно весенние пчелы, а Юла — про себя, конечно, подпевала:
Дорогая, ты уснула, Сладкий сон тебя мани. Спи же, доброй ночи, Юла, Бог тебя храни!
Вот что говорит при помощи звонких струн и сухого дерева домбры ее милый.
Эх! Что бы сказала сейчас Юла, если бы посмела, то есть если бы не боялась разбудить мать! И разве в словах Юлы звучало бы меньше поэзии, чем в этих готовых стихах,— сейчас, после полуночи, когда все село и даже ночной сторож Нича спят, а ночь так прекрасна, звезды так чудесно мерцают на темно-синем небе, а кровь кипит и клокочет в двух бодрствующих влюбленных?! И разве ее ответ на эту песню не прозвучал бы еще более обворожительной песней, осмелься она подать голос? Сердце стучало в ее груди, точно пьяный хозяин, что стучится к себе в ворота, билось так, будто хотело выскочить. Потому-то она, верно, и прижала левую руку к груди, а правой потихоньку подняла занавеску и, дослушав музыку, шепнула сквозь спущенные жалюзи:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94