ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Он и сойчас еще ходит с пластырем.
17 января 1979 года
Вхожу — с кровати Ирены ко мне обращен чужой взгляд! Набург? Она в гинекологии. Боже мой, куда меня занесло! Я же знала, что ее перевели, так как началось кровотечение. Мне называют номер палаты. Вхожу — но и здесь Ирены нет... и вдруг меня окликает ее голос. Серое лицо, серые губы... Кажется, что лица вообще нет, над краем одеяла торчит один нос. Нет даже глаз — две тусклые стекляшки под черными дугами бровей. И то, что не в силах сказать ее обычно такие выразительные глаза, теперь говорит ее большой выразительный нос, так неузнаваемо заострившийся, как будто она лежит в гробу. Спешу согнать с лица растерянность, пока подхожу, и говорю что-то ободряющее. Но мой оптимизм к ней не пристает. Она крайне подавлена. Врачи, правда, еще оставляют надежду, да, видно, и в третий раз будет то же самое — ей жутко не везет! В больнице она чувствовала себя, как в крепости, но, видимо, даже крепость не может ее защитить. Она говорила о Гунтаре? Наверное, так как едва помянула Гунтара я, Ирена сразу разволновалась, проговорив «никогда» и «все напрасно». И вдруг странно как-то прибавила:
— Мы — совершенно чужие! И самое странное, может быть, в том, что впервые я это открыла во сне: я в врде и стала тонуть, а Гунтар в лодке. Я зову, кричу, а он смеясь уезжает. Потом этот сон я видела каждую ночь, пока не поняла, что это вовсе не сон. И теперь у меня такое чувство, будто я потеряла руку, которая очень болела. Рука ампутирована, и боли почти нет, однако нету и руки.
После этих ее слов я не решалась говорить пи о чем, что могло бы ее взволновать. Она хотела узнать, как двигается моя работа. Но за время болезни я сделала мало. Тогда она пожелала услышать о моей болезни. Мы поговорили немножко и об этом. Куда как занимательная тема!
28 февраля 1979 года
Сегодня мы сидели в комнате отдыха на ее этаже под пальмой и беседовали около часа. Ирене придется еще остаться в больнице — на сохранение. И она останется сколько потребуется — хоть и до самых родов. Она говорила таким легким тоном, что эта легкость меня обманула трижды. Первый раз — когда она чуть ли не весело объявила, что уйдет из школы и будет работать в библиотеке, и я неосторожно спросила, что это — невозможность примириться или, напротив, примирение? И в горле у нее что-то дернулось. Стараясь загладить неловкость, я поспешила добавить, что, видимо, она в самом деле не может работать в школе, если решилась вкатить пощечину, но что она может работать в прозе, если решилась вкатить пощечину, — ив горле у нее опять что-то дернулось. Она силилась мне улыбнуться, но у нее дрогнули и уголки губ, и получилась не улыбка, скорее гримаса.
Вообще же она полна решимости начать новую жизнь и даже расписала все по пунктам, в деталях: набираться знаний (пока, правда, только теоретически), необходимых для работы в библиотеке, где платят конечно, меньше, зато больше свободного времени (и это очень важно, правда ведь, когда есть маленький ребенок!), с сестрой и с мамой они уже решили, как поделить комнаты на Сорочьей улице: Ундине — большая, ей—меньшая, маме—каморка, куда может иной раз забраться и она, Ирена, так как угол для швейной машины выкроили на кухне. В этой новой жизни она обдумала и предусмотрела почти все, даже место для швейной машины, не оставив места только для Гунтара, и я осмелилась об этом напомнить. Она перебила меня возгласом: «У меня такое чувство, что я как дева Мария зачала 01 святого духа (смех!) и что Гунтар тут совершенно ни при чем!», и в горле у нее опять что-то предательски дернулось.
А теперь я сижу и никак не соберу мысли. Что ж выходит — что и в жизни ребенка Гунтар будет ни при чем? Правильно ли я поступила, даже не попробовав их помирить? Давая им расстаться у меня на глазах — и даже пальцем не пошевелив, чтобы этому помешать... Быть может, через два десятка лет случится так, что дочь Гунтара будет ехать с ним в одном купе и, поверх книги или журнала разглядывая все еще статного, хоть и не первой молодости блондина (рыжие люди седея сначала делаются блондинами), будет с грустью гадать, отец это ее или нет, и порой ей будет казаться, что да, а порой, что нет? И не будет ли сын Гунтара всю жизнь страдать
оттого, что у него не было отца, а были только почтовые переводы? Возможно мне удалось бы склеить эту семью? И ручаюсь головой, что и этой семье сын но выучился бы ни курить, пи нить, а дочь научилась бы женским обязанностям, по могу ли я поклясться, что сын не усвоил бы великое искусство, дочь Науку спать с нелюбимым мужчиной? Возможно еще Следовало бы напомнить Ирене, что миллионы мужчин Это делают каждый день и миллионы женщин с этим каждый день мирятся и что миллионы женщин это каждый день делают и миллионы мужчин с этим каждый день мирятся, что для миллионов мужчин и миллионов женщин это само собой разумеется, если бы только я не Знала, что для других миллионов мужчин и женщин Это само собой не разумеется (и если одни сгорают в собственном огне, то другие, исколовшись о собственные шипы, исходят кровью!), ведь каждый данный человек способен лишь на собственную модель поведения, на свое представление о добре и зле, о грани между допустимым и недопустимым, о своей правде и своих ошибках — независимо от того, как поступают другие? Следовало ли мне посмеяться, что я не считаю неверность таким смертным грехом, каким считает она, но, может быть, я не считаю это смертным грехом только оттого, что на сей раз это не коснулось меня и не причинило боли моему сердцу? Следовало ли мне сказать, что надо уметь не только осуждать, но и прощать? И, быть может, я так бы и сделала, если бы только «прощать» не означало краткого мига примирения, за которым можно красиво закрыть занавес и отправиться в гардероб и затем не следовало бы бесконечно длинное «жить» и «прожить», превращающее жизнь в ад?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
17 января 1979 года
Вхожу — с кровати Ирены ко мне обращен чужой взгляд! Набург? Она в гинекологии. Боже мой, куда меня занесло! Я же знала, что ее перевели, так как началось кровотечение. Мне называют номер палаты. Вхожу — но и здесь Ирены нет... и вдруг меня окликает ее голос. Серое лицо, серые губы... Кажется, что лица вообще нет, над краем одеяла торчит один нос. Нет даже глаз — две тусклые стекляшки под черными дугами бровей. И то, что не в силах сказать ее обычно такие выразительные глаза, теперь говорит ее большой выразительный нос, так неузнаваемо заострившийся, как будто она лежит в гробу. Спешу согнать с лица растерянность, пока подхожу, и говорю что-то ободряющее. Но мой оптимизм к ней не пристает. Она крайне подавлена. Врачи, правда, еще оставляют надежду, да, видно, и в третий раз будет то же самое — ей жутко не везет! В больнице она чувствовала себя, как в крепости, но, видимо, даже крепость не может ее защитить. Она говорила о Гунтаре? Наверное, так как едва помянула Гунтара я, Ирена сразу разволновалась, проговорив «никогда» и «все напрасно». И вдруг странно как-то прибавила:
— Мы — совершенно чужие! И самое странное, может быть, в том, что впервые я это открыла во сне: я в врде и стала тонуть, а Гунтар в лодке. Я зову, кричу, а он смеясь уезжает. Потом этот сон я видела каждую ночь, пока не поняла, что это вовсе не сон. И теперь у меня такое чувство, будто я потеряла руку, которая очень болела. Рука ампутирована, и боли почти нет, однако нету и руки.
После этих ее слов я не решалась говорить пи о чем, что могло бы ее взволновать. Она хотела узнать, как двигается моя работа. Но за время болезни я сделала мало. Тогда она пожелала услышать о моей болезни. Мы поговорили немножко и об этом. Куда как занимательная тема!
28 февраля 1979 года
Сегодня мы сидели в комнате отдыха на ее этаже под пальмой и беседовали около часа. Ирене придется еще остаться в больнице — на сохранение. И она останется сколько потребуется — хоть и до самых родов. Она говорила таким легким тоном, что эта легкость меня обманула трижды. Первый раз — когда она чуть ли не весело объявила, что уйдет из школы и будет работать в библиотеке, и я неосторожно спросила, что это — невозможность примириться или, напротив, примирение? И в горле у нее что-то дернулось. Стараясь загладить неловкость, я поспешила добавить, что, видимо, она в самом деле не может работать в школе, если решилась вкатить пощечину, но что она может работать в прозе, если решилась вкатить пощечину, — ив горле у нее опять что-то дернулось. Она силилась мне улыбнуться, но у нее дрогнули и уголки губ, и получилась не улыбка, скорее гримаса.
Вообще же она полна решимости начать новую жизнь и даже расписала все по пунктам, в деталях: набираться знаний (пока, правда, только теоретически), необходимых для работы в библиотеке, где платят конечно, меньше, зато больше свободного времени (и это очень важно, правда ведь, когда есть маленький ребенок!), с сестрой и с мамой они уже решили, как поделить комнаты на Сорочьей улице: Ундине — большая, ей—меньшая, маме—каморка, куда может иной раз забраться и она, Ирена, так как угол для швейной машины выкроили на кухне. В этой новой жизни она обдумала и предусмотрела почти все, даже место для швейной машины, не оставив места только для Гунтара, и я осмелилась об этом напомнить. Она перебила меня возгласом: «У меня такое чувство, что я как дева Мария зачала 01 святого духа (смех!) и что Гунтар тут совершенно ни при чем!», и в горле у нее опять что-то предательски дернулось.
А теперь я сижу и никак не соберу мысли. Что ж выходит — что и в жизни ребенка Гунтар будет ни при чем? Правильно ли я поступила, даже не попробовав их помирить? Давая им расстаться у меня на глазах — и даже пальцем не пошевелив, чтобы этому помешать... Быть может, через два десятка лет случится так, что дочь Гунтара будет ехать с ним в одном купе и, поверх книги или журнала разглядывая все еще статного, хоть и не первой молодости блондина (рыжие люди седея сначала делаются блондинами), будет с грустью гадать, отец это ее или нет, и порой ей будет казаться, что да, а порой, что нет? И не будет ли сын Гунтара всю жизнь страдать
оттого, что у него не было отца, а были только почтовые переводы? Возможно мне удалось бы склеить эту семью? И ручаюсь головой, что и этой семье сын но выучился бы ни курить, пи нить, а дочь научилась бы женским обязанностям, по могу ли я поклясться, что сын не усвоил бы великое искусство, дочь Науку спать с нелюбимым мужчиной? Возможно еще Следовало бы напомнить Ирене, что миллионы мужчин Это делают каждый день и миллионы женщин с этим каждый день мирятся и что миллионы женщин это каждый день делают и миллионы мужчин с этим каждый день мирятся, что для миллионов мужчин и миллионов женщин это само собой разумеется, если бы только я не Знала, что для других миллионов мужчин и женщин Это само собой не разумеется (и если одни сгорают в собственном огне, то другие, исколовшись о собственные шипы, исходят кровью!), ведь каждый данный человек способен лишь на собственную модель поведения, на свое представление о добре и зле, о грани между допустимым и недопустимым, о своей правде и своих ошибках — независимо от того, как поступают другие? Следовало ли мне посмеяться, что я не считаю неверность таким смертным грехом, каким считает она, но, может быть, я не считаю это смертным грехом только оттого, что на сей раз это не коснулось меня и не причинило боли моему сердцу? Следовало ли мне сказать, что надо уметь не только осуждать, но и прощать? И, быть может, я так бы и сделала, если бы только «прощать» не означало краткого мига примирения, за которым можно красиво закрыть занавес и отправиться в гардероб и затем не следовало бы бесконечно длинное «жить» и «прожить», превращающее жизнь в ад?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56