ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Они уговаривали тебя взять ногу в лубки? Я не врач, даже не коновал — это ты прав. Но вот пишет врач — она тридцать лет врач. Могу я ей верить? Читай!
Шустов усталым и спокойным жестом отстранил протянутый ему листок бумаги.
— Так пусть бы она и лечила! — небрежно сказал он.— Она — терапевт. А я — хирург! Мое дело...
Но Вандышев перебил его:
— Обрадовался, монархист, что красноармейцу можешь ногу оттяпать?! Так? — Вандышев, с трудом сдерживаясь, наступал на хирурга, лицо его все больше перекашивалось и темнело.
Шустов отступал шаг за шагом, мне было видно, как дрожала его крупная белая рука.
— Но я не только это хочу у тебя спросить, подонок ты человечий. Я хочу тебя спросить: может быть, и всех остальных,— Вандышев указал рукой на послеоперационных,— может быть, и их ты напрасно лишил половины жизни? А?
В палате стояла мертвая тишина.
— Отвечай! Шустов молчал.
И тогда Легостаев, койка которого находилась между дверью и Шустовым, бесшумным, крадущимся движением схватил стоявший у койки костыль. Изогнувшись на койке, он, шатаясь, размахнулся и ударил сзади Шустова костылем по голове. Тот вскрикнул, вскинув руки, схватился за голову и обернулся. И тут Легостаев ударил его второй раз.
— А-а-а! — закричал Шустов, зажав ладонями лицо.
С других коек, крича, поднимались больные. Шустов не выдержал, побежал.
На пороге дежурки Легостаев успел подставить ему под ноги костыль, и Шустов со всего размаха упал в дежурку.
Легостаев прыгал возле койки на своей единственной ноге и, захлебываясь, кричал:
— Пустите... Я ему душу через горло выну! Но Вандышев уже стоял на пороге.
— Стойте! — сказал он.— Никаких самосудов. Будем судить революционным судом. И все вы будете на том суде прокурорами. Вот.— Оглянувшись, он вытер ладонью вспотевшее лицо и поманил к себе из дежурки рыжего одноногого человека; тот, хмурясь и часто моргая, стоял у порога.
— Вот новый хирург — Иван Силыч Панаев,— сказал Вандышев и крикнул солдату у двери, кивнув на Шустова, с трудом поднявшегося с пола: — Веди эту мразь в Чека, Сидоров! Шаг в сторону — пуля в спину. Ясно?
— Есть такое дело! Я его, гада, ублаготворю,— готовно, почти с радостью отозвался веснушчатый солдатик, вскидывая на руку винтовку.— Он у меня убежит! Ну, шагай, падаль буржуазная!
Шустов, понурясь, вышел в дверь.
Вандышев уехал, так и не подошел ко мне.
15. НЕНАВИСТЬ И ЛЮБОВЬ
В эту ночь в нашей палате долго не могли уснуть. Раненые и обмороженные, которым Шустов делал операции, теперь думали, что операции сделаны зря, что руку или ногу можно было спасти. Легостаев, накрывшись с головой одеялом, ворочался, вздыхал и, как мне кажется, плакал.
Прикрученная лампа на косяке двери едва светила, но через окна в палату лился таинственный желтоватый свет — луна медленно катилась над голыми верхушками деревьев.
Наконец я задремал. В полусне я скакал по Проломной улице на гривастом огненно-рыжем жеребце. Я гнался за Шустовым, а он бежал впереди, и не бежал, а летел над рыбьей чешуей мостовых, размахивая белыми полами халата, как крыльями, и иногда оглядывался на меня вытаращенными от страха глазами. Под мышкой он нес отрезанную легостаевскую ногу, и мне необходимо было догнать его и отнять ногу, чтобы приставить ее назад Легостаеву. Но потом оказалось, что это не Шустов, а Соня, она остановилась посреди улицы и заплакала навзрыд, спрашивая: «А я? А я как же?»
Я проснулся.
Луна ушла в сторону, ее не стало видно, палату наполнял полумрак. Только в дежурке на столике горела лампа. В ее неярком, тающем свете я увидел Соню — она стояла, судорожно выпрямившись, и плакала, глядя на кого-то, кого мне не было видно.
— А я? — спрашивала она.
Стараясь не шуметь, я приподнялся на койке и украдкой заглянул в дверь дежурки. На табурете, широко расставив ноги и положив темные руки на колени, сидел Вандышев. Исподлобья требовательным и неподвижным взглядом смотрел на Соню, смотрел с таким выражением, словно прощался.
— А ты останешься,— сказал он наконец.— Разобьем бело-поляков — вернусь. Не разлюбишь и не станешь контрой — поженимся. Станешь контрой — своей рукой убью к чертовой бабушке. Поняла?
— Не останусь я.
— Останешься.
— Нет! Ты думаешь, ты упрямый, а я — так себе? Сереженька, милый, не могу без тебя! Куда ты — туда и я. Разве же на фронте сестры милосердия не нужны?
— Ну!
— Ну вот. Ты подумай, зачем останусь? Отец грозится убить, если не вернусь. И ведь, сам знаешь, нет мне без тебя... ничего! Прогонишь — как собачонка сзади побегу, может,— она всхлипнула,— и понадоблюсь в трудный час.
Вандышев молчал. Его лицо светилось странным ласковым светом.
— Знаешь, Софья,— медленно проговорил он, доставая кисет.— Если бы этот разговор вчера был — без слова бы взял. А нынче — не могу!
— Из-за Шустова?
— Видишь, как она глубоко сидит, проклятая ваша суть! Под тюрьму, под пулю готов — лишь бы напакостить.
— Сереженька! Так ведь я сама, сама пришла к вам. Ведь ты меня не заставлял. Правда? Ну, милый ты мой, ведь умру без тебя... руки на себя подыму...
— Не болтай глупостей!
— Нет, буду! — Соня решительно вытерла глаза и щеки.— Вот поеду с тобой, и все! А не возьмешь — вот богом клянусь, мамой-покойницей клянусь,— одна уйду!
— Помолчи!
— Только и знаешь одно: помолчи да помолчи! А я у тебя не на допросе в Чека! — И вдруг неожиданно легко опустилась перед Вандышевым на колени.— Да ведь у меня на всей земле — один ты. Неужели не понимаешь?
Вандышев молчал, глядя в пол. И тогда Соня поднялась и сказала с какой-то спокойной яростью:
— Ну, как хочешь! Навязываться тебе со своей любовью не буду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138
Шустов усталым и спокойным жестом отстранил протянутый ему листок бумаги.
— Так пусть бы она и лечила! — небрежно сказал он.— Она — терапевт. А я — хирург! Мое дело...
Но Вандышев перебил его:
— Обрадовался, монархист, что красноармейцу можешь ногу оттяпать?! Так? — Вандышев, с трудом сдерживаясь, наступал на хирурга, лицо его все больше перекашивалось и темнело.
Шустов отступал шаг за шагом, мне было видно, как дрожала его крупная белая рука.
— Но я не только это хочу у тебя спросить, подонок ты человечий. Я хочу тебя спросить: может быть, и всех остальных,— Вандышев указал рукой на послеоперационных,— может быть, и их ты напрасно лишил половины жизни? А?
В палате стояла мертвая тишина.
— Отвечай! Шустов молчал.
И тогда Легостаев, койка которого находилась между дверью и Шустовым, бесшумным, крадущимся движением схватил стоявший у койки костыль. Изогнувшись на койке, он, шатаясь, размахнулся и ударил сзади Шустова костылем по голове. Тот вскрикнул, вскинув руки, схватился за голову и обернулся. И тут Легостаев ударил его второй раз.
— А-а-а! — закричал Шустов, зажав ладонями лицо.
С других коек, крича, поднимались больные. Шустов не выдержал, побежал.
На пороге дежурки Легостаев успел подставить ему под ноги костыль, и Шустов со всего размаха упал в дежурку.
Легостаев прыгал возле койки на своей единственной ноге и, захлебываясь, кричал:
— Пустите... Я ему душу через горло выну! Но Вандышев уже стоял на пороге.
— Стойте! — сказал он.— Никаких самосудов. Будем судить революционным судом. И все вы будете на том суде прокурорами. Вот.— Оглянувшись, он вытер ладонью вспотевшее лицо и поманил к себе из дежурки рыжего одноногого человека; тот, хмурясь и часто моргая, стоял у порога.
— Вот новый хирург — Иван Силыч Панаев,— сказал Вандышев и крикнул солдату у двери, кивнув на Шустова, с трудом поднявшегося с пола: — Веди эту мразь в Чека, Сидоров! Шаг в сторону — пуля в спину. Ясно?
— Есть такое дело! Я его, гада, ублаготворю,— готовно, почти с радостью отозвался веснушчатый солдатик, вскидывая на руку винтовку.— Он у меня убежит! Ну, шагай, падаль буржуазная!
Шустов, понурясь, вышел в дверь.
Вандышев уехал, так и не подошел ко мне.
15. НЕНАВИСТЬ И ЛЮБОВЬ
В эту ночь в нашей палате долго не могли уснуть. Раненые и обмороженные, которым Шустов делал операции, теперь думали, что операции сделаны зря, что руку или ногу можно было спасти. Легостаев, накрывшись с головой одеялом, ворочался, вздыхал и, как мне кажется, плакал.
Прикрученная лампа на косяке двери едва светила, но через окна в палату лился таинственный желтоватый свет — луна медленно катилась над голыми верхушками деревьев.
Наконец я задремал. В полусне я скакал по Проломной улице на гривастом огненно-рыжем жеребце. Я гнался за Шустовым, а он бежал впереди, и не бежал, а летел над рыбьей чешуей мостовых, размахивая белыми полами халата, как крыльями, и иногда оглядывался на меня вытаращенными от страха глазами. Под мышкой он нес отрезанную легостаевскую ногу, и мне необходимо было догнать его и отнять ногу, чтобы приставить ее назад Легостаеву. Но потом оказалось, что это не Шустов, а Соня, она остановилась посреди улицы и заплакала навзрыд, спрашивая: «А я? А я как же?»
Я проснулся.
Луна ушла в сторону, ее не стало видно, палату наполнял полумрак. Только в дежурке на столике горела лампа. В ее неярком, тающем свете я увидел Соню — она стояла, судорожно выпрямившись, и плакала, глядя на кого-то, кого мне не было видно.
— А я? — спрашивала она.
Стараясь не шуметь, я приподнялся на койке и украдкой заглянул в дверь дежурки. На табурете, широко расставив ноги и положив темные руки на колени, сидел Вандышев. Исподлобья требовательным и неподвижным взглядом смотрел на Соню, смотрел с таким выражением, словно прощался.
— А ты останешься,— сказал он наконец.— Разобьем бело-поляков — вернусь. Не разлюбишь и не станешь контрой — поженимся. Станешь контрой — своей рукой убью к чертовой бабушке. Поняла?
— Не останусь я.
— Останешься.
— Нет! Ты думаешь, ты упрямый, а я — так себе? Сереженька, милый, не могу без тебя! Куда ты — туда и я. Разве же на фронте сестры милосердия не нужны?
— Ну!
— Ну вот. Ты подумай, зачем останусь? Отец грозится убить, если не вернусь. И ведь, сам знаешь, нет мне без тебя... ничего! Прогонишь — как собачонка сзади побегу, может,— она всхлипнула,— и понадоблюсь в трудный час.
Вандышев молчал. Его лицо светилось странным ласковым светом.
— Знаешь, Софья,— медленно проговорил он, доставая кисет.— Если бы этот разговор вчера был — без слова бы взял. А нынче — не могу!
— Из-за Шустова?
— Видишь, как она глубоко сидит, проклятая ваша суть! Под тюрьму, под пулю готов — лишь бы напакостить.
— Сереженька! Так ведь я сама, сама пришла к вам. Ведь ты меня не заставлял. Правда? Ну, милый ты мой, ведь умру без тебя... руки на себя подыму...
— Не болтай глупостей!
— Нет, буду! — Соня решительно вытерла глаза и щеки.— Вот поеду с тобой, и все! А не возьмешь — вот богом клянусь, мамой-покойницей клянусь,— одна уйду!
— Помолчи!
— Только и знаешь одно: помолчи да помолчи! А я у тебя не на допросе в Чека! — И вдруг неожиданно легко опустилась перед Вандышевым на колени.— Да ведь у меня на всей земле — один ты. Неужели не понимаешь?
Вандышев молчал, глядя в пол. И тогда Соня поднялась и сказала с какой-то спокойной яростью:
— Ну, как хочешь! Навязываться тебе со своей любовью не буду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138