ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
«К тебе, Дань, хочу, к мамке».
Этот сон опять с беспощадной силой повернул меня лицом к прошлому. И сразу отошло в сторону и ощущение выздоровления и сама искрящаяся, хотя и замедленная радость возвращения к жизни — все, что наполняло меня в те дни.
А утро было солнечное и тихое. Ласковый, бархатный свет солнца неслышно плыл в окна веселыми, пронизанными пылью реками — в этом радостном, непрерывно струящемся сиянии так неприглядно, так страшно выглядели наши бескровные лица и руки, наша убогая одежонка.
Недалеко от меня метался в бреду молоденький, еще безусый солдатик с выпуклым крутым лбом и скорбными, чуть перекошенными губами, несколько дней назад его сняли с одного из сибирских эшелонов. Вообще из сибирских поездов в наш, самый близкий к вокзалу, госпиталь поступало много больных: в Сибири свирепствовал тиф. Хотя тиф в тот год косил тысячи людей не только в Сибири.
Глядя на воспаленные, невидящие глаза соседа, на его покрытый испариной лоб, я вспоминал телеграммы, которые мне пришлось набирать за день до того, как меня свалила болезнь. В одной из них говорилось, что, «покидая Харьков, белые оставили там двадцать тысяч тифозных больных».
Я лежал, вспоминал, думал. А солнце светило с весенней щедростью, и на подоконниках вихрастые воробьишки, греясь на солнечном припеке, с суматошной деловитостью чистили перышки.
Теперь, когда с окон спала ледяная броня, я окончательно узнал дом, где помещался госпиталь, узнал по деревьям в саду, по голому бронзовому мальчугану, который держал в руках большую рыбу. Это был дом князя Калетина.
Кстати, совсем недавно, через четыре десятилетия после тех событий, я получил из родного моего города письмо. Прислал мне его Валерик — младший Юркин сынишка. Он пишет, что в калетинском доме теперь помещается городской Дворец пионеров. Значит, в той палате, где лежали мы, гомонят с утра до вечера ребята. Мне было очень радостно это прочитать.
Но, оглядываясь на те дни, я вспоминаю, что даже у тяжелобольных не было тогда чувства подавленности, обреченности, все спешили, торопились поскорее выздороветь и уйти из госпиталя: каждого за стенами госпиталя ждали важные, неотложные и радостные дела.
— Земля-то уж, поди-ка, отмякла. Теперь самая об семенах забота,— задумчиво говорил, сидя на подоконнике и попыхивая цигаркой, Бардик, бородатый солдат с светлыми, чуть удивленными, неподвижными глазами, с рукой на перевязи.— Ох, до чего же, братцы, охота босыми ногами по талой земле походить. А? И до чего пахать охота — так бы ее руками и ковырял. Аж ладони чешутся.
— А на чем пахать? — хмуро отозвался от самой двери Легостаев, скуластый, с болезненным лицом. Он сидел на своей койке и с тоской смотрел в окно.
— А хучь на корове! — весело сверкнул глазами Бардик.
— А ежели у меня ее нету? Одна кошка в хозяйстве оставалась. Да и ту, поди-ка, в голодуху сожрали.
— Ну, помогут! — воскликнул Бардик.— Чай, Советская власть, она, милый ты мой, своя, наша. У вас земли-то какие?
— Раньше все суглинок был. А как помещичью да кулацкую поделили, пишут — ничего, жить можно.— Легостаев замолчал на мгновение и вдруг сказал с непередаваемой болью: — Эх, ногу мне вот как жалко! — Вздохнув, он бросил мгновенный сердитый взгляд на свою культяпку.— Какой же я без нее пахарь?
— Ну, шорничать станешь, хомуты там всякие, шлеи... тоже в хозяйстве нужное. Аль сапоги шить. Не обучен?
— Нет.
— Ну, выучишься, дело нехитрое, были бы руки! Да и вообще сказать, неужели не найдешь дела? Да боже ж ты мой! Вот только бы отсюдова поскорее вырваться. Да хлебца бы досыта поесть. А то бы еще картошки жареной.
— Это бы да! — вздохнул третий.
И начался бесконечный разговор о хлебе, о земле, о праздниках и буднях — обо всем, из чего складывается жизнь. Я не раз замечал, что в больнице, так же как в тюрьме, люди очень много говорят о том, чего лишены: о воле, о еде, о родных. Вместе с радостью, которую эти разговоры приносят человеку, они поддерживают в нем силу и желание жить, хотя и доставляют боль.
14. «ПАДАЛЬ БУРЖУАЗНАЯ...»
Солдатский разговор о земле и хлебе был прерван приездом Вандышева.
Услышав негромкий дребезг колес под окном, я приподнялся на койке, выглянул. У крыльца остановилась пролетка, запряженная одним из серых барутинских жеребцов, худым и облезлым. В пролетке сидели трое: Вандышев, маленький солдат с невыразительным, серым, испятнанным веснушками лицом, с винтовкой, поставленной между коленями, и незнакомый мне рыжий человек. Он был в военной фуражке со светлым пятном от сорванной кокарды. Когда рыжий ступил на землю, оказалось, что одна нога у него деревянная, он с силой опирался на толстую некрашеную самодельную палку.
Следом за рыжим выпрыгнул из пролетки Вандышев и вытащил большой тюк, завернутый в серое одеяло. Неловко, цепляясь прикладом винтовки за жестяное крыло пролетки, слез с козел солдатик. И все трое один за другим молча поднялись по истертым ступеням каменного крыльца.
Кажется, я забыл сказать, что рядом с нашей палатой помещалась небольшая, в одно окошко, комнатка — дежурка, где на табурете возле столика с ночником, коротая спокойные, если они выдавались, часы, дремала по ночам санитарка. Из дежурки одна дверь вела в нашу палату, а другая, в противоположной стене,— в коридор, откуда можно было выйти на крыльцо.
В дежурку, где в это время никого не было, и вошли Вандышев и рыженький одноногий военный. Веснушчатый солдат с винтовкой остановился на пороге, не решаясь войти, беспокойно посматривая в раскрытую дверь нашей палаты.
Вандышев бросил на пол тюк в сером одеяле и тяжело перевел дух.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138
Этот сон опять с беспощадной силой повернул меня лицом к прошлому. И сразу отошло в сторону и ощущение выздоровления и сама искрящаяся, хотя и замедленная радость возвращения к жизни — все, что наполняло меня в те дни.
А утро было солнечное и тихое. Ласковый, бархатный свет солнца неслышно плыл в окна веселыми, пронизанными пылью реками — в этом радостном, непрерывно струящемся сиянии так неприглядно, так страшно выглядели наши бескровные лица и руки, наша убогая одежонка.
Недалеко от меня метался в бреду молоденький, еще безусый солдатик с выпуклым крутым лбом и скорбными, чуть перекошенными губами, несколько дней назад его сняли с одного из сибирских эшелонов. Вообще из сибирских поездов в наш, самый близкий к вокзалу, госпиталь поступало много больных: в Сибири свирепствовал тиф. Хотя тиф в тот год косил тысячи людей не только в Сибири.
Глядя на воспаленные, невидящие глаза соседа, на его покрытый испариной лоб, я вспоминал телеграммы, которые мне пришлось набирать за день до того, как меня свалила болезнь. В одной из них говорилось, что, «покидая Харьков, белые оставили там двадцать тысяч тифозных больных».
Я лежал, вспоминал, думал. А солнце светило с весенней щедростью, и на подоконниках вихрастые воробьишки, греясь на солнечном припеке, с суматошной деловитостью чистили перышки.
Теперь, когда с окон спала ледяная броня, я окончательно узнал дом, где помещался госпиталь, узнал по деревьям в саду, по голому бронзовому мальчугану, который держал в руках большую рыбу. Это был дом князя Калетина.
Кстати, совсем недавно, через четыре десятилетия после тех событий, я получил из родного моего города письмо. Прислал мне его Валерик — младший Юркин сынишка. Он пишет, что в калетинском доме теперь помещается городской Дворец пионеров. Значит, в той палате, где лежали мы, гомонят с утра до вечера ребята. Мне было очень радостно это прочитать.
Но, оглядываясь на те дни, я вспоминаю, что даже у тяжелобольных не было тогда чувства подавленности, обреченности, все спешили, торопились поскорее выздороветь и уйти из госпиталя: каждого за стенами госпиталя ждали важные, неотложные и радостные дела.
— Земля-то уж, поди-ка, отмякла. Теперь самая об семенах забота,— задумчиво говорил, сидя на подоконнике и попыхивая цигаркой, Бардик, бородатый солдат с светлыми, чуть удивленными, неподвижными глазами, с рукой на перевязи.— Ох, до чего же, братцы, охота босыми ногами по талой земле походить. А? И до чего пахать охота — так бы ее руками и ковырял. Аж ладони чешутся.
— А на чем пахать? — хмуро отозвался от самой двери Легостаев, скуластый, с болезненным лицом. Он сидел на своей койке и с тоской смотрел в окно.
— А хучь на корове! — весело сверкнул глазами Бардик.
— А ежели у меня ее нету? Одна кошка в хозяйстве оставалась. Да и ту, поди-ка, в голодуху сожрали.
— Ну, помогут! — воскликнул Бардик.— Чай, Советская власть, она, милый ты мой, своя, наша. У вас земли-то какие?
— Раньше все суглинок был. А как помещичью да кулацкую поделили, пишут — ничего, жить можно.— Легостаев замолчал на мгновение и вдруг сказал с непередаваемой болью: — Эх, ногу мне вот как жалко! — Вздохнув, он бросил мгновенный сердитый взгляд на свою культяпку.— Какой же я без нее пахарь?
— Ну, шорничать станешь, хомуты там всякие, шлеи... тоже в хозяйстве нужное. Аль сапоги шить. Не обучен?
— Нет.
— Ну, выучишься, дело нехитрое, были бы руки! Да и вообще сказать, неужели не найдешь дела? Да боже ж ты мой! Вот только бы отсюдова поскорее вырваться. Да хлебца бы досыта поесть. А то бы еще картошки жареной.
— Это бы да! — вздохнул третий.
И начался бесконечный разговор о хлебе, о земле, о праздниках и буднях — обо всем, из чего складывается жизнь. Я не раз замечал, что в больнице, так же как в тюрьме, люди очень много говорят о том, чего лишены: о воле, о еде, о родных. Вместе с радостью, которую эти разговоры приносят человеку, они поддерживают в нем силу и желание жить, хотя и доставляют боль.
14. «ПАДАЛЬ БУРЖУАЗНАЯ...»
Солдатский разговор о земле и хлебе был прерван приездом Вандышева.
Услышав негромкий дребезг колес под окном, я приподнялся на койке, выглянул. У крыльца остановилась пролетка, запряженная одним из серых барутинских жеребцов, худым и облезлым. В пролетке сидели трое: Вандышев, маленький солдат с невыразительным, серым, испятнанным веснушками лицом, с винтовкой, поставленной между коленями, и незнакомый мне рыжий человек. Он был в военной фуражке со светлым пятном от сорванной кокарды. Когда рыжий ступил на землю, оказалось, что одна нога у него деревянная, он с силой опирался на толстую некрашеную самодельную палку.
Следом за рыжим выпрыгнул из пролетки Вандышев и вытащил большой тюк, завернутый в серое одеяло. Неловко, цепляясь прикладом винтовки за жестяное крыло пролетки, слез с козел солдатик. И все трое один за другим молча поднялись по истертым ступеням каменного крыльца.
Кажется, я забыл сказать, что рядом с нашей палатой помещалась небольшая, в одно окошко, комнатка — дежурка, где на табурете возле столика с ночником, коротая спокойные, если они выдавались, часы, дремала по ночам санитарка. Из дежурки одна дверь вела в нашу палату, а другая, в противоположной стене,— в коридор, откуда можно было выйти на крыльцо.
В дежурку, где в это время никого не было, и вошли Вандышев и рыженький одноногий военный. Веснушчатый солдат с винтовкой остановился на пороге, не решаясь войти, беспокойно посматривая в раскрытую дверь нашей палаты.
Вандышев бросил на пол тюк в сером одеяле и тяжело перевел дух.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138