ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Меня это обстоятельство, помню, очень взволновало — я мучился вопросом: можно ли мне взамен выбитых вставить искусственные зубы? Я считал себя революционером, а мне казалось, что настоящий революционер должен быть не только честным и смелым, а и красивым. Но я не решался ни о чем спросить Гейера, боялся его умной и деликатной усмешки.
В большой комнате, которая, видимо, раньше служила в доме гостиной, мы расставили наборные кассы и водрузили «американку». Но печи и в этой комнате не топились, сейчас уже не могу вспомнить почему — вернее всего, потому, что не было дров. Надо было ставить какую-нибудь жестяную времянку, которые тогда в общежитии назывались «буржуйками». Но и такую печурку достать было невозможно, их не хватало на только что открывающиеся школы, на госпитали, на детские дома. И нам, с разрешения дядя Коли, пришлось передвинуть ту печку, которая уже стояла в зале укома. Мы поставили ее в двери, соединявшей комнаты. Если «буржуйку» топили непрерывно, в типографии становилось тепло и с окон текли тоненькие, робкие ручьи — на стеклах таял лед.
В соседней комнате, где размещались почти все основные отделы укома, стояло несколько самых разномастных столов, начиная от огромного письменного на резных львиных лапах и кончая ломберными — их зеленое сукно всю зиму напоминало о далекой теплой весне. На стенах, между картинами и разбитым трюмо, рядом с приказами и объявлениями укома, висели плакаты: «Что ты сделал для фронта?» и «Убей вошь!» А одну из стен занимала большая карта Российской империи, на которой каждый, кому хотелось, отмечал доступными ему средствами линии фронтов. У стен приютились два широких дивана, обитых черной клеенкой,— на Этих диванах спали задержавшиеся укомовцы, иногда там же спали и мы с Юркой, если в типографии было много дела.
Я забыл рассказать еще об одном обстоятельстве, которое вошло тогда в мою жизнь. Иногда в свободные часы, чаще всего глубокой ночью, наш редактор в большой, нетопленной, обычно запертой комнате играл на рояле. Я очень любил украинские и русские народные песни, но я никогда не слышал по-настоящему хорошей музыки. И когда однажды, задержавшись в типографии, я услышал доносившиеся из глубины дома могучие звуки, я был буквально ошеломлен.
Я оставил печатную машину, пошел по коридорам, дошел до двери, из-за которой доносилась музыка, и открыл ее.
В комнату сквозь холодную броню оконного льда падал чуть подсиненный льдом лунный свет. Огромная лакированная глыба рояля чернела возле самого окна, блики света трепетали и скользили по его поднятой крышке, словно это сама музыка скользила и переливалась по ней.
Я подошел к Гейеру — он не видел меня — и молча, почти не дыша, смотрел на его прыгавшие по клавишам пальцы, на клубы холодного пара, вылетавшие из его рта. Я никогда не думал, что обыкновенные человеческие руки могут вырвать из этого черного лакированного ящика такую музыку. В ней было все: и железная поступь закованных в сверкающие доспехи рыцарских полчищ, и сияние покрытых вечным льдом скал, и громовые раскаты волн, грызущих каменные уступы берега...
Когда Иосиф Борисович кончил играть, когда в дальних, темных, наполненных призраками углах замер глухой рокот струн, я спросил шепотом:
— Это что?
Гейер встал и, осторожно опуская крышку рояля, сказал мне с важностью:
— Это, Данил, Бетховен. Могучий человечище был! А?
4. ПОЧЕМУ ЖЕ ТАК?
Однажды в январе я проснулся очень рано. Подсолнышка еще спала, укрытая поверх одеяла всеми одежонками, какие нашлись в доме. Из-под вороха серой, драной, много раз латанной и перелатанной одежды были видны светлые волосенки девочки и ее лобик. Дыхания не было слышно, но спала она спокойно. Легкий парок выбивался из-под одеяла.
К утру мороз стал еще крепче, чем вечером накануне; на стеклах окон, так же как вчера, бугрился неровный лед. Белым искристым налетом инея покрылись оконные шпингалеты, шляпки гвоздей и угол стены за темной иконой, не помогала и мамина коптилка — лампада.
Дуя на негнущиеся пальцы, постаревшая и поседевшая мама возилась у печки, укладывая костерком куски досок, которые я ночью наломал в изгороди городского сада. Когда я поднялся, мама ничего не сказала, только озабоченно и жалобно посмотрела на меня печальными красивыми глазами. Вообще она тогда была очень молчаливой, лишь о боге и чудесах могла говорить и слушать без конца.
На шестке печи, едва освещенной коптилкой, стоял чугунок, набитый доверху снегом: мама собиралась, как делала каждое утро, натаять воды и сварить суп. Видимо, она неIала давно и еще до того, как я проснулся, выходила во тор: на стареньких, с вытертыми красными узорами валенках лежал снег.
В те дни еще одна странная особенность появилась у нашей мамы: она стала болезненно чистоплотной, только и делала что прибирала, стирала и мыла.
Сейчас на некрашеном и до блеска выскобленном столе на белой тряпочке серой кучкой лежали горсти две крошек подсолнечного жмыха — три дня назад мне удалось выменять этот жмых на обрывки красной бархатной шторы, найденной за разбитыми бочками в каретнике барутинского дома. Суп из подсолнечного жмыха, который мама тогда варила, Сашенька называла «мой суп»: она ведь у нас была Подсолнышка.
— Сегодня праздник,— не обращаясь ко мне и не поворачиваясь от печки, сказала мама.— Хоть бы муки немного выменять.
И она и я прекрасно знали, что ни продать, ни менять нам совершенно нечего. Я подумал, что надо еще полазить по всяким брошенным буржуйским сараям — может быть, что-нибудь и удастся найти. Но прежде чем заняться этим, я должен был пойти в типографию, печатать набранную вчера газету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138