ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
На руках у мамы звенели браслеты — свившиеся золотые змейки, а на левой руке сверкало кольцо с крупным зеленым камнем, напоминающим смотрящий из темноты кошачий глаз. И вокруг все смеялись и радовались и поздравляли ее. А она крепко-крепко прижимала к себе Павлика и шептала, щекоча ухо:
— Ну, Теплышко, видел? Шепотом:
— Да!
— Понравилось? Опять шепотом:
— Да. А зачем долго лежала? Ты, что ли, спала?
— Глупенький! Это я умерла.
— А зачем?
— Так надо, Теплышко! — И смеялась и прижимала к себе. И второй раз — с длинной черной косой, с черными, как сажа, атласными бровями и с огненными, обжигающими, не своими глазами ходила среди нарисованных деревьев, а потом плакала и прыгала с деревянной горки на что-то мягкое, и несколько человек подхватывали ее под руки, чтобы она не упала. А в это время бритый старик в синем халате зачем-то громко плескал в бочке с водой. И это тоже называлось, что мама умирала; она была Катерина и не хотела жить на одной земле с противной и злой Кабанихой. Павлик ненавидел тогда эту Кабаниху прямо до слез, и, когда она проходила мимо, шурша платьем, он украдкой плюнул ей на платье: зачем она обижает его маму!..
Вагон был набит битком, на крутых поворотах Павлик видел в пулевую дырку изогнувшийся длинный хвост поезда, красные теплушки и грязно-зеленые пассажирские вагоны, и на крышах всех вагонов люди, и на подножках и на тормозных площадках люди, серые, одинаковые, неразличимые.
Куда они едут? Зачем? А может быть, и у них, как у Павлика, умер кто-то самый дорогой и самый нужный, и они тоже бросали в яму землей, и теперь тоже едут и сами не знают куда.
И вдруг становится нестерпимо холодно сердцу, а ведь ты ее обижал! А теперь ее нет и нельзя сказать: «Я нечаянно, я больше не буду», нельзя попросить прощения... и обижал часто, всегда, наверно, каждый-каждый день; и тогда, когда был еще совсем «малюпасом»,— помнишь, плакал и стучал по дивану ногами? — и когда папа был на войне, и когда он приезжал на побывку с серебряными погонами и с шашкой и подарил Павлику красно-синий барабан и оловянную, в ножнах, совсем как настоящую, саблю. Тогда папа приезжал в отпуск, и они тоже ходили в мамин театр. А потом, когда папа опять уехал на войну, Павлик снова обижал маму. Его очень огорчало тогда, что папа у него уехал не на настоящую войну, а на какую-то другую, потому что он не убивал немцев, он был лесничий и только пилил и рубил для войны лес в какой-то там Галиции, что ли. «Это далеко, пап? Как в Сестрорецк?» — «Немного дальше, сынок».
Вот тогда Павлик хотел бросить маму и уехать с отцом, и просился, и плакал, а мама тоже плакала: «Ты совсем не любишь меня, Теплышко?»
И потом обижал, когда война окончилась и мама уже не ходила в театр, а только дома, грустно и думая о чем-то далеком, пела «Средь шумного бала, случайно...» и когда папа вернулся уже без серебряных погон, в изодранной и прожженной солдатской шинели, на спине которой было большое, черное, похожее на Павликову черепаху пятно,— всегда-всегда Павлик обижал маму...
Он плачет от невысказанного горя, от невозможности заслужить прощение. Ах, если бы можно было вернуться назад и если бы все сделалось, как оно было раньше, он никогда бы не обижал ее. И пусть бы она говорила, что только захочет — что он «капризный и злой мальчишка», и пусть бы ставила лицом в угол, он все равно ни разу не обидел бы ее.
Весь день в соседнем купе плакал больной ребенок. Остро пахло потом, чесноком и махоркой, сизый дым колыхался под потолком и уходил в окно тонкими, прозрачными струями, напоминавшими мамин газовый шарф.
Голова у Павлика болела все сильней и сильней — наверно, от слез; казалось, в ней текла, разламывая ее на куски, мутная большая река. И, словно назло, над самой Павликовой головой, на багажной койке огромный босой матрос без устали играл на испорченной гармошке — Павлик отчетливо слышал, как она фальшивила,— и сипло и лениво пел про гибель «Варяга».
Павлик любил эту песню, особенно слова: «Не скажут ни камень, ни крест, где легли»,— он ведь и сам, когда вырастет, будет матросом и так же геройски погибнет, не побледнев, не покорясь врагу; это решено давно, еще тогда, когда он первый раз услышал эту песню в Сестрорецке, у бабуки,— у нее был изящный французский граммофон с маленькой серебряной трубой. Теперь граммофона не было. «Вы знаете, я его проела. Мне дали полведра картошки. Это очень неплохо. Правда?» — говорила бабука...
Перестав петь, матрос бросал вниз крошечные окурки и иногда опускал сильную жилистую руку. Павлик видел татуировку на ней: синяя голая женщина с распущенными волосами, изогнувшись, смотрит через плечо неправдоподобно большими глазами, а вокруг нее вьется корабельный канат, вывязывая слова: «Весь мир пройду, а тебя найду». Да, матросы с «Варяга» погибли под волнами, а этот, босой, наверно, нашел все-таки свою любовь: сверху иногда свешивается обтрепанный край сиреневой юбки, и там, наверху, со странной и такой чужой в этом вагоне нежностью смеется ласковый женский голос...
Вечер, полутьма в вагоне и полутьма за окном, дрожащий свет коротенького огарка сальной свечи в жестяном фонаре в дальнем конце вагона, а потом, когда и он догорел и потух,— тьма. И в темноте сны.
И опять правда, перемешанная с неправдой: опять смеется и, наклоняясь, заглядывает в глаза мама и целует; губы у нее мягкие и нежные, она берет Павлика за руку и ведет за собой сквозь дремучий, нарисованный на висящем холсте лес, и толстые веревки свисают сверху, как лианы или как спящие змеи, и опять развалины замка, и мама на широких каменных ступенях, и отражения люстр в золоте маминых браслетов, и костяной шелест веера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
— Ну, Теплышко, видел? Шепотом:
— Да!
— Понравилось? Опять шепотом:
— Да. А зачем долго лежала? Ты, что ли, спала?
— Глупенький! Это я умерла.
— А зачем?
— Так надо, Теплышко! — И смеялась и прижимала к себе. И второй раз — с длинной черной косой, с черными, как сажа, атласными бровями и с огненными, обжигающими, не своими глазами ходила среди нарисованных деревьев, а потом плакала и прыгала с деревянной горки на что-то мягкое, и несколько человек подхватывали ее под руки, чтобы она не упала. А в это время бритый старик в синем халате зачем-то громко плескал в бочке с водой. И это тоже называлось, что мама умирала; она была Катерина и не хотела жить на одной земле с противной и злой Кабанихой. Павлик ненавидел тогда эту Кабаниху прямо до слез, и, когда она проходила мимо, шурша платьем, он украдкой плюнул ей на платье: зачем она обижает его маму!..
Вагон был набит битком, на крутых поворотах Павлик видел в пулевую дырку изогнувшийся длинный хвост поезда, красные теплушки и грязно-зеленые пассажирские вагоны, и на крышах всех вагонов люди, и на подножках и на тормозных площадках люди, серые, одинаковые, неразличимые.
Куда они едут? Зачем? А может быть, и у них, как у Павлика, умер кто-то самый дорогой и самый нужный, и они тоже бросали в яму землей, и теперь тоже едут и сами не знают куда.
И вдруг становится нестерпимо холодно сердцу, а ведь ты ее обижал! А теперь ее нет и нельзя сказать: «Я нечаянно, я больше не буду», нельзя попросить прощения... и обижал часто, всегда, наверно, каждый-каждый день; и тогда, когда был еще совсем «малюпасом»,— помнишь, плакал и стучал по дивану ногами? — и когда папа был на войне, и когда он приезжал на побывку с серебряными погонами и с шашкой и подарил Павлику красно-синий барабан и оловянную, в ножнах, совсем как настоящую, саблю. Тогда папа приезжал в отпуск, и они тоже ходили в мамин театр. А потом, когда папа опять уехал на войну, Павлик снова обижал маму. Его очень огорчало тогда, что папа у него уехал не на настоящую войну, а на какую-то другую, потому что он не убивал немцев, он был лесничий и только пилил и рубил для войны лес в какой-то там Галиции, что ли. «Это далеко, пап? Как в Сестрорецк?» — «Немного дальше, сынок».
Вот тогда Павлик хотел бросить маму и уехать с отцом, и просился, и плакал, а мама тоже плакала: «Ты совсем не любишь меня, Теплышко?»
И потом обижал, когда война окончилась и мама уже не ходила в театр, а только дома, грустно и думая о чем-то далеком, пела «Средь шумного бала, случайно...» и когда папа вернулся уже без серебряных погон, в изодранной и прожженной солдатской шинели, на спине которой было большое, черное, похожее на Павликову черепаху пятно,— всегда-всегда Павлик обижал маму...
Он плачет от невысказанного горя, от невозможности заслужить прощение. Ах, если бы можно было вернуться назад и если бы все сделалось, как оно было раньше, он никогда бы не обижал ее. И пусть бы она говорила, что только захочет — что он «капризный и злой мальчишка», и пусть бы ставила лицом в угол, он все равно ни разу не обидел бы ее.
Весь день в соседнем купе плакал больной ребенок. Остро пахло потом, чесноком и махоркой, сизый дым колыхался под потолком и уходил в окно тонкими, прозрачными струями, напоминавшими мамин газовый шарф.
Голова у Павлика болела все сильней и сильней — наверно, от слез; казалось, в ней текла, разламывая ее на куски, мутная большая река. И, словно назло, над самой Павликовой головой, на багажной койке огромный босой матрос без устали играл на испорченной гармошке — Павлик отчетливо слышал, как она фальшивила,— и сипло и лениво пел про гибель «Варяга».
Павлик любил эту песню, особенно слова: «Не скажут ни камень, ни крест, где легли»,— он ведь и сам, когда вырастет, будет матросом и так же геройски погибнет, не побледнев, не покорясь врагу; это решено давно, еще тогда, когда он первый раз услышал эту песню в Сестрорецке, у бабуки,— у нее был изящный французский граммофон с маленькой серебряной трубой. Теперь граммофона не было. «Вы знаете, я его проела. Мне дали полведра картошки. Это очень неплохо. Правда?» — говорила бабука...
Перестав петь, матрос бросал вниз крошечные окурки и иногда опускал сильную жилистую руку. Павлик видел татуировку на ней: синяя голая женщина с распущенными волосами, изогнувшись, смотрит через плечо неправдоподобно большими глазами, а вокруг нее вьется корабельный канат, вывязывая слова: «Весь мир пройду, а тебя найду». Да, матросы с «Варяга» погибли под волнами, а этот, босой, наверно, нашел все-таки свою любовь: сверху иногда свешивается обтрепанный край сиреневой юбки, и там, наверху, со странной и такой чужой в этом вагоне нежностью смеется ласковый женский голос...
Вечер, полутьма в вагоне и полутьма за окном, дрожащий свет коротенького огарка сальной свечи в жестяном фонаре в дальнем конце вагона, а потом, когда и он догорел и потух,— тьма. И в темноте сны.
И опять правда, перемешанная с неправдой: опять смеется и, наклоняясь, заглядывает в глаза мама и целует; губы у нее мягкие и нежные, она берет Павлика за руку и ведет за собой сквозь дремучий, нарисованный на висящем холсте лес, и толстые веревки свисают сверху, как лианы или как спящие змеи, и опять развалины замка, и мама на широких каменных ступенях, и отражения люстр в золоте маминых браслетов, и костяной шелест веера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65