ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
сегодня ты приютил, а завтра — сам приюта попросишь.
Дон Назарио выразил им благодарность, прибавив, что нынешней ночью в последний раз обременяет их своей ничтожной персоной; услышав это, Лохмачи стали отговаривать его от безрассудного шага: муж — с искренним жаром, супруга же поддакивала ему скорее для виду — ей явно хотелось, чтобы их гостя поскорее и след простыл.
— Нет, нет, я уже все крепко обдумал,— отвечал клирик,— и вы, при всей вашей доброте, которую я так ценю, меня не переубедите. А теперь, дружище, не найдется ли у вас какого старого ненужного плаща?
— Плаща?
— Ну да, этакого, знаете, большого толстого куска ткани с дырой посередине, куда голову просовывают.
— А, накидка... Есть-есть.
— Что ж, если вам она не нужна и вы мне ее уступите, буду очень признателен. Нет одежды более свободной и удобной и которая лучше защищала бы от непогоды... Л какой-нибудь теплой шапки?
— Берет есть суконный, новый, там, в лавке.
— Нет, мне что-нибудь похуже.
— Послушай-ка, ведь и ношеные есть,— вмешалась супруга.— Припомни: вот еще в котором ты ко мне сватать-< и приходил. Всего-то лет эдак сорок пять тому, не больше.
— Вот этот старый я и возьму.
— Считайте, что ваше... Хотя вам бы лучше другой, кроличий, он у меня еще с тех пор, как я бурдюки в Трукильо возил.
— Идет.
— Кушак-то не нужен вам?
— И кушак пригодится.
А вот еще куртка из Байоны — хоть сейчас, только локти дырявые.
Беру. Хозяева доставали одну за другой старые вещи, Назарин оживленно разглядывал и примеривал их. Скоро все, а на следующее утро блаженный Назарин, босой, подпоясанной широким кушаком байонской куртке, в суконном берете и с палкой в руках, весело с достопочтенными своими благодетелями и, с ликующим сердцем, устремись глазами к небу, а мыслями к богу, легкими стопами направился к Толедским воротам, и когда он вышел из них, ему показалось, что, оставляя позади мрачные тюремные стены, он вступает в счастливое и свободное царство, по которому так долго и страстно томился его дух.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Оставив позади Толедские ворота, он ускорил шаг, желая как можно скорее оказаться подальше от городского многолюдья — там, где не ощущается уже теснота городских улиц, где не слышен сварливый гам обывателей, которые, несмотря на столь ранний час, уже копошились, гудя, как пчелиный рой, покидающий улей. Утро было прекрасное. Но еще во сто крат пленительнее казались беглецу небо и земля, в которых, как в зеркале, видел он отражение своей счастливой судьбы, свободы, которой он наконец мог насладиться, имея над собой одного лишь господа бога. Не без труда подвигся он на этот бунт (а ведь это был бунт) и ни в коем случае не восстал бы — он, само смирение, сама покорность,— если бы его Наставник и Господин голосом его собственной совести не приказал бы ему восстать. В ЭТОМ у него не было сомнений. Но его бунт (если уж пользоваться этим словом, впрочем, довольно неблагозвучным) был таковым лишь наружно; Назарин бежал лишь от строгих укоров начальства и от оскорбительных и ничтожных пересудов того, что зовется правосудием и молвой... Что мог объяснить он следователю, который прислушивался к наветам людей, позабывших про стыд и совесть? Только господу, зрящему в душе, было ведомо, что вовсе не страх заставил Назарина скрываться от епархиального суда и от полиции, ибо его отважное сердце не знало робости и никакие страдания в мире не заставили бы его свернуть с пути праведного — ведь и он вкусил тайную усладу мученичества, издревле знакомую жертвам людской злобы и несправедливости.
Он не бежал от кар и наказаний, напротив — искал их; он не бежал тревог бедности, напротив — сам шел навстречу тяжкому труду и нищете. Он бежал от той жизни и от того мира, в котором было тесно его духу, опьяненному, если можно так выразиться, видением жизни аскетической и покаянной. И чтобы убедить себя в простительности и невинности своего бунта, он думал, что мысли его ни на волосок не уклоняются от вечного учения Христа и наставлений церкви, которые он так твердо знал. Нет, он не был еретиком; и ни в маловерии, ни в малейшем инакомыслии нельзя было его обвинить, а обвини его — он бы не придал этому значения, ведь собственная его совесть была строже, чем верховный трибунал Святой Инквизиции. И вот, радуясь, что чист душой, он решительным шагом вступил в пустыню, какой представлялись ему расстилавшиеся впереди безлюдные поля.
Когда он проходил по мосту, несколько нищих, занимавшихся здесь своим вольным ремеслом, поглядели на него подозрительно и с опаской, словно желая сказать: «Это еще что за птица к нам залетела? Какие у него на эти места права, а?..» Назарин приветливо кивнул им и, не вступая в разговоры, продолжал путь, так как хотел отойти подальше, пока солнце не поднялось высоко. Шагая, он не переставал думать о своей будущей жизни, которую его диалектический ум представлял себе и так и сяк, взвешивая и оценивая все воображаемые возможности и перспективы, благоприятные и неблагоприятные обстоятельства, чтобы наконец, как в некоей философской контроверзии, установить не подлежащую обжалованию и свободную от противоречий истину. В конце концов он окончательно отвел обвинение в неповиновении, и лишь на один аргумент своих воображаемых обвинителей ему не удавалось найти удовлетворительный ответ. «Почему же вы тогда не добиваетесь вступления в орден святого Франциска?» И чувствуя, сколь силен этот довод, Назарин говорил себе: «Господу известно, что, встреться мне по дороге францисканская обитель, я просил бы, чтобы меня приняли в братство, и, ликуя, подвергся бы самому тяжелому искусу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
Дон Назарио выразил им благодарность, прибавив, что нынешней ночью в последний раз обременяет их своей ничтожной персоной; услышав это, Лохмачи стали отговаривать его от безрассудного шага: муж — с искренним жаром, супруга же поддакивала ему скорее для виду — ей явно хотелось, чтобы их гостя поскорее и след простыл.
— Нет, нет, я уже все крепко обдумал,— отвечал клирик,— и вы, при всей вашей доброте, которую я так ценю, меня не переубедите. А теперь, дружище, не найдется ли у вас какого старого ненужного плаща?
— Плаща?
— Ну да, этакого, знаете, большого толстого куска ткани с дырой посередине, куда голову просовывают.
— А, накидка... Есть-есть.
— Что ж, если вам она не нужна и вы мне ее уступите, буду очень признателен. Нет одежды более свободной и удобной и которая лучше защищала бы от непогоды... Л какой-нибудь теплой шапки?
— Берет есть суконный, новый, там, в лавке.
— Нет, мне что-нибудь похуже.
— Послушай-ка, ведь и ношеные есть,— вмешалась супруга.— Припомни: вот еще в котором ты ко мне сватать-< и приходил. Всего-то лет эдак сорок пять тому, не больше.
— Вот этот старый я и возьму.
— Считайте, что ваше... Хотя вам бы лучше другой, кроличий, он у меня еще с тех пор, как я бурдюки в Трукильо возил.
— Идет.
— Кушак-то не нужен вам?
— И кушак пригодится.
А вот еще куртка из Байоны — хоть сейчас, только локти дырявые.
Беру. Хозяева доставали одну за другой старые вещи, Назарин оживленно разглядывал и примеривал их. Скоро все, а на следующее утро блаженный Назарин, босой, подпоясанной широким кушаком байонской куртке, в суконном берете и с палкой в руках, весело с достопочтенными своими благодетелями и, с ликующим сердцем, устремись глазами к небу, а мыслями к богу, легкими стопами направился к Толедским воротам, и когда он вышел из них, ему показалось, что, оставляя позади мрачные тюремные стены, он вступает в счастливое и свободное царство, по которому так долго и страстно томился его дух.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Оставив позади Толедские ворота, он ускорил шаг, желая как можно скорее оказаться подальше от городского многолюдья — там, где не ощущается уже теснота городских улиц, где не слышен сварливый гам обывателей, которые, несмотря на столь ранний час, уже копошились, гудя, как пчелиный рой, покидающий улей. Утро было прекрасное. Но еще во сто крат пленительнее казались беглецу небо и земля, в которых, как в зеркале, видел он отражение своей счастливой судьбы, свободы, которой он наконец мог насладиться, имея над собой одного лишь господа бога. Не без труда подвигся он на этот бунт (а ведь это был бунт) и ни в коем случае не восстал бы — он, само смирение, сама покорность,— если бы его Наставник и Господин голосом его собственной совести не приказал бы ему восстать. В ЭТОМ у него не было сомнений. Но его бунт (если уж пользоваться этим словом, впрочем, довольно неблагозвучным) был таковым лишь наружно; Назарин бежал лишь от строгих укоров начальства и от оскорбительных и ничтожных пересудов того, что зовется правосудием и молвой... Что мог объяснить он следователю, который прислушивался к наветам людей, позабывших про стыд и совесть? Только господу, зрящему в душе, было ведомо, что вовсе не страх заставил Назарина скрываться от епархиального суда и от полиции, ибо его отважное сердце не знало робости и никакие страдания в мире не заставили бы его свернуть с пути праведного — ведь и он вкусил тайную усладу мученичества, издревле знакомую жертвам людской злобы и несправедливости.
Он не бежал от кар и наказаний, напротив — искал их; он не бежал тревог бедности, напротив — сам шел навстречу тяжкому труду и нищете. Он бежал от той жизни и от того мира, в котором было тесно его духу, опьяненному, если можно так выразиться, видением жизни аскетической и покаянной. И чтобы убедить себя в простительности и невинности своего бунта, он думал, что мысли его ни на волосок не уклоняются от вечного учения Христа и наставлений церкви, которые он так твердо знал. Нет, он не был еретиком; и ни в маловерии, ни в малейшем инакомыслии нельзя было его обвинить, а обвини его — он бы не придал этому значения, ведь собственная его совесть была строже, чем верховный трибунал Святой Инквизиции. И вот, радуясь, что чист душой, он решительным шагом вступил в пустыню, какой представлялись ему расстилавшиеся впереди безлюдные поля.
Когда он проходил по мосту, несколько нищих, занимавшихся здесь своим вольным ремеслом, поглядели на него подозрительно и с опаской, словно желая сказать: «Это еще что за птица к нам залетела? Какие у него на эти места права, а?..» Назарин приветливо кивнул им и, не вступая в разговоры, продолжал путь, так как хотел отойти подальше, пока солнце не поднялось высоко. Шагая, он не переставал думать о своей будущей жизни, которую его диалектический ум представлял себе и так и сяк, взвешивая и оценивая все воображаемые возможности и перспективы, благоприятные и неблагоприятные обстоятельства, чтобы наконец, как в некоей философской контроверзии, установить не подлежащую обжалованию и свободную от противоречий истину. В конце концов он окончательно отвел обвинение в неповиновении, и лишь на один аргумент своих воображаемых обвинителей ему не удавалось найти удовлетворительный ответ. «Почему же вы тогда не добиваетесь вступления в орден святого Франциска?» И чувствуя, сколь силен этот довод, Назарин говорил себе: «Господу известно, что, встреться мне по дороге францисканская обитель, я просил бы, чтобы меня приняли в братство, и, ликуя, подвергся бы самому тяжелому искусу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63