ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Но дядя замедлил шаг:
— Давай-ка сядем вот тут под каштаном!
Мы сели на зеленую скамейку без спинки. Дядя стянул с головы фуражку, положил ее себе на колени.
— Вот так!
Вынул табакерку. Помолчал, пока мы свертывали цигарки. Потом стал рассказывать:
— Ты знаешь, когда вслед за греческим войском выдворили отсюда местных греков, каждый хватал себе что мог. Выдирали даже мраморные ступени из лестниц. Две штуки и нам достались. Словом, мы их как следует обработали и украсили могилу твоей матери. Даже надпись вырезали на белом, как сметана, мраморе... Прошло, однако, время, и бесстыднику этому — председателю управы приглянулись мраморные надгробья. Горожане и знать ничего не знали. Ага стал их выдирать по три, по четыре штуки, отвозить в Измир да продавать кому побогаче. Тебе могильные камни, а ему доход для управы! Этот мерзавец и родную мать продаст. Что ему могила твоей матери? Взял и продал. Пришли мы как-то на кладбище, словно свиньи его перерыли. Попробуй-ка найди тут, где лежит Шюкрие-ханым?! Прошло еще немного времени, глядим, приказ: «Кладбище превращается в парк!»
Дядя вздохнул. Поднял с земли каштан. Стал его очищать.
— Я, как нарочно, в это время преследовал тигра в Карабуруне. Долгая была охота. Но в конце концов убил его. Не думай, что тигр был из охотничьего рассказа. Нет, обычный тигр, чуть не сорок телят задрал в горах. Мертвый и то был страшен. С барабаном да зурной привезли мы его в Измир. Там нас сняли и напечатали снимок в газете «Анадолу»... Но не о том сейчас речь. Из младших твоих дядьев да зятьев в то время кто в армии был, кто в тюрьме, кто в море на рыбе... Словом, виноваты, не смогли мы приехать да взять кости твоей матери. Понял?
Я еще не мог понять, что произошло. И спросил по глупости:
— Дядя, а далеко это кладбище?
— Вот здесь, сынок. Я ведь сказал, парк разбили...
— Значит, и могилы не осталось от моей матери?
— Не осталось, сынок... Не успели мы. Не могли останки ее выкопать и перенести в мешке на другое место.
Позже, однако, пришли сюда, разведали. Если верить твоей тетушке Салихе, твоя мама лежит на том месте, где этот каштан растет. А меня спросить,— как раз вот тут, где мы сидим...
У меня язык присох к горлу. Сидеть боюсь — неуважение. Встать боюсь—на могилу матери ступлю. Заплакать стыдно. Пробей сейчас пуля мне грудь, ни капли крови не вытекло бы. Что делать, что сказать? Мне захотелось вдруг помолиться. Потом написать стихи...
Дядя взял меня под руку, поднял со скамейки.
— Оставь, дядя,— сказал я,— пусть солнце взойдет по нашим лицам!
Солнце взошло. Я сидел на зеленой скамейке, пока оно не оторвалось от горизонта. Словно и не на скамейке, а у матери на коленях. Закрыл глаза. Опустил голову на грудь: «Мамочка, мамочка! Только имя осталось от тебя на свете!»
Когда мы встали и пошли к автобусной остановке, чтобы взять билет на Измир, какая-то девочка закричала нам вслед:
— Дяденька -а-а!
Мы обернулись. Она показывала па букет, оставленный мной на скамейке:
— Цветы забыли!
Я махнул ей рукой: пусть лежат.
ДЕНЬ ДВАДЦАТЫЙ
В Афьёне я пробыл недолго. Меня направили в деревню. Я прибыл в деревню и встал там, как свеча посреди стола. Начал гореть. Ни борей, ни лодос' не могли задуть моего пламени. Пламени сердца молодого, новоиспеченного девятнадцатилетнего учителя. Оно должно было осветить деревню. Озарить все вокруг, кроме места, на котором стоит сама свеча. Осветить школу, в которой была всего одна комната, где вместо скамеек и парт были постланы на полу циновки, школу, где не было даже керосиновой лампы. Оно должно было заблестеть в глазах сопливых, босых, завшивленных деревенских детей. И пока это пламя светило, какое мне было дело до всех мирских забот?! Похлебки из простокваши с мукой хватит, чтоб поддерживать жизнь. А спать можно было на голом полу и не мерзнуть. Это пламя должно было сдружить меня с крестьянами. Все мужчины — мои братья, товарищи, все женщины — сестры. Я не стану
гордиться своей образованностью, словно петух, забравшийся на самый высокий насест. Не стану им говорить: «Давайте карабкайтесь ко мне!» Я сам сойду к ним с «высот учености», стану одним из них, человеком из народа, а потом рука об руку, плечом к плечу поведу их вверх, до уровня, достигнутого мной. Мы поравняемся с ними. И при свете моей свечи найдем все то, чего нам недостает. Пока горит во мне это пламя, не страшны мне ни трудности, ни опасности. Как говорил поэт Намык Кемаль: «Пусть путь мне преградит могильный камень, я вспять не поверну!»
На моем пути могильным камнем стал деревенский мулла. И так на меня дунул, что пламя мое задрожало, заходило ходуном. Хорошо еще, что сразу не погасло.
Об этом мулле я был наслышан еще в губернии.
— В знаменитую деревню едешь,— предупреждали меня.
— Чем знаменита?
— Муллой. Ни один учитель не выдерживает. Дунет— поминай как звали. Дыхание у него ядовитое. На первого учителя, что приехал после установления республики, как дунул, так тот и погас. Умер от горя бедняга Мустафа-эфенди. Тело его обмыл сам мулла и велел предать земле за кладбищенской оградой.
— Почему?
— Он его один обмывал, а после сказал: «Я видел: гявур необрезанный! На кладбище его хоронить нельзя!» Вот так-то...
На второго учителя этот мулла-мусульманин дунул так, что он через три дня очутился в другой деревне. Третий учитель сам был местный, деревенский. Выдержал несколько лет. Мулла восстановил против него три четверти деревни, учитель со своей родней оказался в меньшинстве. И в конце концов мулла нашел предлог, чтоб от него избавиться: «Поздно, мол, открывает школу и рано закрывает—спешит-де охотиться на куропаток».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
— Давай-ка сядем вот тут под каштаном!
Мы сели на зеленую скамейку без спинки. Дядя стянул с головы фуражку, положил ее себе на колени.
— Вот так!
Вынул табакерку. Помолчал, пока мы свертывали цигарки. Потом стал рассказывать:
— Ты знаешь, когда вслед за греческим войском выдворили отсюда местных греков, каждый хватал себе что мог. Выдирали даже мраморные ступени из лестниц. Две штуки и нам достались. Словом, мы их как следует обработали и украсили могилу твоей матери. Даже надпись вырезали на белом, как сметана, мраморе... Прошло, однако, время, и бесстыднику этому — председателю управы приглянулись мраморные надгробья. Горожане и знать ничего не знали. Ага стал их выдирать по три, по четыре штуки, отвозить в Измир да продавать кому побогаче. Тебе могильные камни, а ему доход для управы! Этот мерзавец и родную мать продаст. Что ему могила твоей матери? Взял и продал. Пришли мы как-то на кладбище, словно свиньи его перерыли. Попробуй-ка найди тут, где лежит Шюкрие-ханым?! Прошло еще немного времени, глядим, приказ: «Кладбище превращается в парк!»
Дядя вздохнул. Поднял с земли каштан. Стал его очищать.
— Я, как нарочно, в это время преследовал тигра в Карабуруне. Долгая была охота. Но в конце концов убил его. Не думай, что тигр был из охотничьего рассказа. Нет, обычный тигр, чуть не сорок телят задрал в горах. Мертвый и то был страшен. С барабаном да зурной привезли мы его в Измир. Там нас сняли и напечатали снимок в газете «Анадолу»... Но не о том сейчас речь. Из младших твоих дядьев да зятьев в то время кто в армии был, кто в тюрьме, кто в море на рыбе... Словом, виноваты, не смогли мы приехать да взять кости твоей матери. Понял?
Я еще не мог понять, что произошло. И спросил по глупости:
— Дядя, а далеко это кладбище?
— Вот здесь, сынок. Я ведь сказал, парк разбили...
— Значит, и могилы не осталось от моей матери?
— Не осталось, сынок... Не успели мы. Не могли останки ее выкопать и перенести в мешке на другое место.
Позже, однако, пришли сюда, разведали. Если верить твоей тетушке Салихе, твоя мама лежит на том месте, где этот каштан растет. А меня спросить,— как раз вот тут, где мы сидим...
У меня язык присох к горлу. Сидеть боюсь — неуважение. Встать боюсь—на могилу матери ступлю. Заплакать стыдно. Пробей сейчас пуля мне грудь, ни капли крови не вытекло бы. Что делать, что сказать? Мне захотелось вдруг помолиться. Потом написать стихи...
Дядя взял меня под руку, поднял со скамейки.
— Оставь, дядя,— сказал я,— пусть солнце взойдет по нашим лицам!
Солнце взошло. Я сидел на зеленой скамейке, пока оно не оторвалось от горизонта. Словно и не на скамейке, а у матери на коленях. Закрыл глаза. Опустил голову на грудь: «Мамочка, мамочка! Только имя осталось от тебя на свете!»
Когда мы встали и пошли к автобусной остановке, чтобы взять билет на Измир, какая-то девочка закричала нам вслед:
— Дяденька -а-а!
Мы обернулись. Она показывала па букет, оставленный мной на скамейке:
— Цветы забыли!
Я махнул ей рукой: пусть лежат.
ДЕНЬ ДВАДЦАТЫЙ
В Афьёне я пробыл недолго. Меня направили в деревню. Я прибыл в деревню и встал там, как свеча посреди стола. Начал гореть. Ни борей, ни лодос' не могли задуть моего пламени. Пламени сердца молодого, новоиспеченного девятнадцатилетнего учителя. Оно должно было осветить деревню. Озарить все вокруг, кроме места, на котором стоит сама свеча. Осветить школу, в которой была всего одна комната, где вместо скамеек и парт были постланы на полу циновки, школу, где не было даже керосиновой лампы. Оно должно было заблестеть в глазах сопливых, босых, завшивленных деревенских детей. И пока это пламя светило, какое мне было дело до всех мирских забот?! Похлебки из простокваши с мукой хватит, чтоб поддерживать жизнь. А спать можно было на голом полу и не мерзнуть. Это пламя должно было сдружить меня с крестьянами. Все мужчины — мои братья, товарищи, все женщины — сестры. Я не стану
гордиться своей образованностью, словно петух, забравшийся на самый высокий насест. Не стану им говорить: «Давайте карабкайтесь ко мне!» Я сам сойду к ним с «высот учености», стану одним из них, человеком из народа, а потом рука об руку, плечом к плечу поведу их вверх, до уровня, достигнутого мной. Мы поравняемся с ними. И при свете моей свечи найдем все то, чего нам недостает. Пока горит во мне это пламя, не страшны мне ни трудности, ни опасности. Как говорил поэт Намык Кемаль: «Пусть путь мне преградит могильный камень, я вспять не поверну!»
На моем пути могильным камнем стал деревенский мулла. И так на меня дунул, что пламя мое задрожало, заходило ходуном. Хорошо еще, что сразу не погасло.
Об этом мулле я был наслышан еще в губернии.
— В знаменитую деревню едешь,— предупреждали меня.
— Чем знаменита?
— Муллой. Ни один учитель не выдерживает. Дунет— поминай как звали. Дыхание у него ядовитое. На первого учителя, что приехал после установления республики, как дунул, так тот и погас. Умер от горя бедняга Мустафа-эфенди. Тело его обмыл сам мулла и велел предать земле за кладбищенской оградой.
— Почему?
— Он его один обмывал, а после сказал: «Я видел: гявур необрезанный! На кладбище его хоронить нельзя!» Вот так-то...
На второго учителя этот мулла-мусульманин дунул так, что он через три дня очутился в другой деревне. Третий учитель сам был местный, деревенский. Выдержал несколько лет. Мулла восстановил против него три четверти деревни, учитель со своей родней оказался в меньшинстве. И в конце концов мулла нашел предлог, чтоб от него избавиться: «Поздно, мол, открывает школу и рано закрывает—спешит-де охотиться на куропаток».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73