ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Я тоже летал той ночью во сне. Но как только отец стал меня будить, крылья с треском обломились и я плюхнулся
наземь...
Я пошел к колодцу, накачал воды. Умыл глаза—все равно слипаются. Разлегся на циновке под навесом. Дай, думаю, вздремну, пока отец не позовет. Какое там! Тут же поднял меня на руки и понес: «Ослица готова, ждем
тебя!»
Я ждал, что меня посадят в седло, но очутился в глубокой корзине и ударился коленями о здоровый камень на дне.
— Зачем это, отец?
— Не болтай много,— отрезал он, усаживая в седло
Ферида.— В другой корзине Эмине. Она чуть потяжелее, вот я и положил камень, чтобы груз уравновесить... Дех! Ослица зашагала.
— Ты хорошо запер дверь, Ферид?
— Запер, отец.
— Они, если хотят, пусть спят в своих корзинах. А ты, сынок, смотри не засни. Упадешь.
— Не засну, отец.
— С ишака плохо падать. Не приведи аллах, покалечишься... Захочется спать, погляди на звезды, спой песню...
Ферид молчал. Но песня звучала. Ее пели плетеные корзины. Они так приятно скрипели, раскачиваясь при каждом шаге ослицы. Песню эту пел весь городок, проснувшийся среди ночи. То была песня рессорных повозок — их оси шипели, как граммофоны. То была песня безрессорных телег—от их стука проснулись и камни. То была песня, сплетенная из ржания иноходцев, раздававшегося в облаках пыли, ругани возчиков, сонных голосов поденщиков, крестьян-переселенцев в обвислых ватных штанах, их жен в белых платках и черных эльдирме, до отказа забивших повозки. То была песня табака, песня батраков, спешащих на табачные плантации, оставивших дома лишь грудных младенцев да старых бабок.
Убаюканный ею, я думал о нашей бедной ослице, плетущейся среди табачного каравана. Трое детей на спине и один в животе. Мне стало ее очень жаль... Не успели исчезнуть из виду огни городка и на полях вдоль дороги загореться карбидные лампы табаководов, как глаза мои стали слипаться. Откуда ни возьмись, в воздухе показался огромный орел. Как он меня приметил, не знаю, но ринулся прямо с неба от Венеры к моей корзине. Сел, сунул в нее клюв, схватил мою феску за кисточку. Я уцепился за феску обеими руками. Но орел в два взмаха крыльев вытащил меня из корзины и поднял в воздух. Хитер был орел — хотел взять мою феску и накормить ею своих птенцов. Ну, дудки! Я крепко держался за феску, не отпускал. Он был упрям, я еще упрямей. Летим себе и летим. «Ну, а что, если придет тебе в голову отпустить мою феску, аллах, мол, с тобой?!» Не успел я об этом подумать, он взял и вправду отпустил. Ой, мама! Высота такая — выше минарета у базарной мечети. А падал плавно, как в люльке спускался. И на землю упал, точно кошка,— на четвереньки. Ничего мне не сделалось. Толь-
ко холод сковал руки-ноги, будто в воду нырнул. Отец меня трясет, натирает уши, кричит:
— Эй, ты, оставь свою феску! Проснись наконец— приехали!
Я пришел в себя. Сон, что я видел в корзине, в точности походил на сказку тетушки Захиде. Я был вне себя от восторга.
Так мы начали сбор табака, сбор нижних листьев. Мы работали до тех пор, пока солнце не вылезло из-за горизонта.
Обратно пришлось идти пешком. Корзины были набиты табачным листом, обернуты мешками. Идти—полтора часа. Пот на щеках, сон в глазах. Лица, руки, одежда — все перепачкано. Брюки до колена, рукава до плеч, рубаха на груди—вся левая сторона, к которой прижимались кипы сорванных листьев,— в табачном соку. Черное табачное молоко. Благородная грязь табаковода. Яд, из которого он выжимает хлеб!
Придя домой, я соскреб ядовитую грязь с рук, скатал ее в шарик и побежал к колодцу.
— Нечего мыться,— сказал отец.— Снова замараешься.
— Чем?
— Сейчас сядем нанизывать, сынок. Мать готовит завтрак. Поедим—и за дело!
— Но я хочу спать, отец!
— Нет, табаковод не спит до сентября.
— Неужели совсем теперь не спать?
— Если кончим нанизывать до третьей молитвы, поужинаем и ляжем. Потому что вставать нам опять в полночь.
Как он сказал, так и вышло. В полусне мы накалывали листья и пальцы тонкими плоскими иглами. Потом иглы рядами положили на жерди. Жерди веревками привязали на колья и только тогда перевели дух. Мне уже было не до еды. Я вошел в дом, повалился на постель и уснул раньше кур. Шутки в сторону,, подниматься надо было раньше петухов.
Так прошел июнь. После нижних собрали «наднижние» листья. В июле третий заход — сбор «главного», самого крупного листа. Потом сбор «подверхних». За ними— верхних листьев. В августе шестым заходом собрали редкие крохотные листочки у самого табачного цвета—их называют «догон» — и больше в поле не ходили. Недавно еще зеленое-презеленое, оно теперь высохло, каждый
корешок был обобран по шесть раз и стал похож на нищенский посох. Гол, как наши крестьяне. У бедного табачка остался только цветок на голове. Красивый- он, как венец невесты, но не садится на него ни пчела, ни бабочка. Известно, горек табачный сок. Но наш брат человек и цветок табачный не оставляет в покое. Ждет семян. Проращивает их в январе под жаровней. Потом идет сажает на грядах, покрытых навозом. Для рассады. И снова начинается мучение—табака и табаковода.
Первый год я терпел эту муку. Терпел потом еще много лет, но первый год дался мне тяжелей всего. Как ни боялась моя лихорадка побоев, а табак ее снова расшевелил. Схватит, бывало, меня приступ ночью на поле — обливаюсь пбтом, хотя холод перед рассветом жуткий. А разыграется днем, когда нанизываем лист на иглы,—начнет трясти на жаре от холода. Но трясло ли меня, обливался ли я пбтом, от работы отлынивать мне не давали. Шестизарядный пугач и штаны на подтяжках должны были увенчать сезон. И я терпел.
Я-то вытерпел, а вот бедняжка ослица—нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
наземь...
Я пошел к колодцу, накачал воды. Умыл глаза—все равно слипаются. Разлегся на циновке под навесом. Дай, думаю, вздремну, пока отец не позовет. Какое там! Тут же поднял меня на руки и понес: «Ослица готова, ждем
тебя!»
Я ждал, что меня посадят в седло, но очутился в глубокой корзине и ударился коленями о здоровый камень на дне.
— Зачем это, отец?
— Не болтай много,— отрезал он, усаживая в седло
Ферида.— В другой корзине Эмине. Она чуть потяжелее, вот я и положил камень, чтобы груз уравновесить... Дех! Ослица зашагала.
— Ты хорошо запер дверь, Ферид?
— Запер, отец.
— Они, если хотят, пусть спят в своих корзинах. А ты, сынок, смотри не засни. Упадешь.
— Не засну, отец.
— С ишака плохо падать. Не приведи аллах, покалечишься... Захочется спать, погляди на звезды, спой песню...
Ферид молчал. Но песня звучала. Ее пели плетеные корзины. Они так приятно скрипели, раскачиваясь при каждом шаге ослицы. Песню эту пел весь городок, проснувшийся среди ночи. То была песня рессорных повозок — их оси шипели, как граммофоны. То была песня безрессорных телег—от их стука проснулись и камни. То была песня, сплетенная из ржания иноходцев, раздававшегося в облаках пыли, ругани возчиков, сонных голосов поденщиков, крестьян-переселенцев в обвислых ватных штанах, их жен в белых платках и черных эльдирме, до отказа забивших повозки. То была песня табака, песня батраков, спешащих на табачные плантации, оставивших дома лишь грудных младенцев да старых бабок.
Убаюканный ею, я думал о нашей бедной ослице, плетущейся среди табачного каравана. Трое детей на спине и один в животе. Мне стало ее очень жаль... Не успели исчезнуть из виду огни городка и на полях вдоль дороги загореться карбидные лампы табаководов, как глаза мои стали слипаться. Откуда ни возьмись, в воздухе показался огромный орел. Как он меня приметил, не знаю, но ринулся прямо с неба от Венеры к моей корзине. Сел, сунул в нее клюв, схватил мою феску за кисточку. Я уцепился за феску обеими руками. Но орел в два взмаха крыльев вытащил меня из корзины и поднял в воздух. Хитер был орел — хотел взять мою феску и накормить ею своих птенцов. Ну, дудки! Я крепко держался за феску, не отпускал. Он был упрям, я еще упрямей. Летим себе и летим. «Ну, а что, если придет тебе в голову отпустить мою феску, аллах, мол, с тобой?!» Не успел я об этом подумать, он взял и вправду отпустил. Ой, мама! Высота такая — выше минарета у базарной мечети. А падал плавно, как в люльке спускался. И на землю упал, точно кошка,— на четвереньки. Ничего мне не сделалось. Толь-
ко холод сковал руки-ноги, будто в воду нырнул. Отец меня трясет, натирает уши, кричит:
— Эй, ты, оставь свою феску! Проснись наконец— приехали!
Я пришел в себя. Сон, что я видел в корзине, в точности походил на сказку тетушки Захиде. Я был вне себя от восторга.
Так мы начали сбор табака, сбор нижних листьев. Мы работали до тех пор, пока солнце не вылезло из-за горизонта.
Обратно пришлось идти пешком. Корзины были набиты табачным листом, обернуты мешками. Идти—полтора часа. Пот на щеках, сон в глазах. Лица, руки, одежда — все перепачкано. Брюки до колена, рукава до плеч, рубаха на груди—вся левая сторона, к которой прижимались кипы сорванных листьев,— в табачном соку. Черное табачное молоко. Благородная грязь табаковода. Яд, из которого он выжимает хлеб!
Придя домой, я соскреб ядовитую грязь с рук, скатал ее в шарик и побежал к колодцу.
— Нечего мыться,— сказал отец.— Снова замараешься.
— Чем?
— Сейчас сядем нанизывать, сынок. Мать готовит завтрак. Поедим—и за дело!
— Но я хочу спать, отец!
— Нет, табаковод не спит до сентября.
— Неужели совсем теперь не спать?
— Если кончим нанизывать до третьей молитвы, поужинаем и ляжем. Потому что вставать нам опять в полночь.
Как он сказал, так и вышло. В полусне мы накалывали листья и пальцы тонкими плоскими иглами. Потом иглы рядами положили на жерди. Жерди веревками привязали на колья и только тогда перевели дух. Мне уже было не до еды. Я вошел в дом, повалился на постель и уснул раньше кур. Шутки в сторону,, подниматься надо было раньше петухов.
Так прошел июнь. После нижних собрали «наднижние» листья. В июле третий заход — сбор «главного», самого крупного листа. Потом сбор «подверхних». За ними— верхних листьев. В августе шестым заходом собрали редкие крохотные листочки у самого табачного цвета—их называют «догон» — и больше в поле не ходили. Недавно еще зеленое-презеленое, оно теперь высохло, каждый
корешок был обобран по шесть раз и стал похож на нищенский посох. Гол, как наши крестьяне. У бедного табачка остался только цветок на голове. Красивый- он, как венец невесты, но не садится на него ни пчела, ни бабочка. Известно, горек табачный сок. Но наш брат человек и цветок табачный не оставляет в покое. Ждет семян. Проращивает их в январе под жаровней. Потом идет сажает на грядах, покрытых навозом. Для рассады. И снова начинается мучение—табака и табаковода.
Первый год я терпел эту муку. Терпел потом еще много лет, но первый год дался мне тяжелей всего. Как ни боялась моя лихорадка побоев, а табак ее снова расшевелил. Схватит, бывало, меня приступ ночью на поле — обливаюсь пбтом, хотя холод перед рассветом жуткий. А разыграется днем, когда нанизываем лист на иглы,—начнет трясти на жаре от холода. Но трясло ли меня, обливался ли я пбтом, от работы отлынивать мне не давали. Шестизарядный пугач и штаны на подтяжках должны были увенчать сезон. И я терпел.
Я-то вытерпел, а вот бедняжка ослица—нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73