ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
! — кричит Андрюс, не в силах сдержаться.— Нет, безнадежно... Завтра же найду тебе достойного соратника, а сам вернусь к плебеям. Так, кажется, ты их именуешь?
Алексас медленно поворачивается к стене.
— Этого тебе не доказать. Гаси свет.
Андрюс выбрасывает в щель фрамуги окурок, щелкает выключателем. За стеклом проявляется клочок неба, изгаженный городскими огнями, и на этом клочке, как обрывки ниток, мерцает, путается, дергается все то, что остается от слов, иллюзий и страстей.
Воспоминания Андрюса прерывает глухой, сдерживаемый кашель матери. Он подозрительно щурится, наблюдая, как она отодвигает недоеденный творог и спешит запить его кофе.
— Как ладишь с Алексасом? Он вроде хороший
парень... Вежливый такой, воспитанный. Ведь вдвоем лучше?
— Да,— кивает Андрюс, страдая из-за того, что не может сказать матери правду.— Теперь нам гораздо спокойнее.
— Отец собирает все газеты, где встречается твоя фамилия. Хвастает перед соседями по палате, врачами. Обводит статейки красным карандашом и оставляет на тумбочке, чтобы видели.
— Попроси, чтобы не делал этого...— краснеет Андрюс.— Пустяковые информашки, репортажики...
— Его не попросишь,— сжимает губы мать.
Кафе понемногу пустеет, скоро девять, но почему мать приехала сегодня, в будний день, не дождавшись воскресенья? С пустыми руками, без сумки с привычным домашним угощением? Просто так не собралась бы. Что-то случилось. А может, ее пригнали безотчетные женские предчувствия — уж не случилось ли чего с сыном? — мелькает у Андрюса мысль, но он отгоняет ее: все ты о себе да о себе...
— В чем дело, мама? — Он придвигается поближе, наваливаясь локтями на столик.
— Влюбился отец...— пытается сквозь слезы улыбнуться мать.— Не знаю, что и думать.
Ему хочется от души расхохотаться, однако мать сидит напротив, подперев лоб рукою со смятым носовым платком, сломленная, несчастная, бесконечно одинокая.
— Откуда ты это взяла? — спрашивает он раздраженно.
— Медсестра одна рассказала. Все рассказала.
— Убить мало дуру,— бормочет Андрюс.
— Написал бы ему письмо.
— Подумай, что говоришь. О чем мне писать?
— Не знаю. Ты же умеешь красиво писать.
Андрюс опускает голову, чтобы не видеть заплаканных глаз матери.
— Уж лучше бы не умел...
— Съездил бы к нему. Один. Светопреставление — любовь чахоточных!
— Не смей, мама,— вздрагивает Андрюс.
«Снова всю квартиру своим куревом провонял!» — доносится до него из прошлого резкий голос матери, а отец усердно машет сложенной газетой в прихожей
перед приоткрытой на цепочку входной дверью. «Безвольный, тряпка,— вяло выговаривает мать.— Шут гороховый. Газету не может читать, галстука не повязав».— «А если это для него... обязательно!» — не выдержал тогда Андрюс, хотел сказать, что этот галстук, возможно, как пуповина, только он и связывает отца с остальным миром. Но мать отрезала: «Работать для человека обязательно!»
Может, мать еще любит отца пусть странной, тиранической, основанной на постоянном желании унизить его любовью, но что с того? Вероятно, ей жаль тех многолетних жертв, которые приносила она во имя здоровья мужа, не даря ему ни единого теплого слова. А ему такое слово нужно было больше всего, и, услышав его наконец, он свернул туда, откуда повеяло теплом.
— Ты уже взрослый,— трудно узнаваемым голосом продолжает мать,— и, наверно, знаешь, что такая болезнь обостряет влечение мужчин к женщинам.
Разве теперь важно — обостряет или ослабляет, равнодушно думает Андрюс. Поздно. Против своей воли он замечает, что лицо матери все еще привлекательно, особенно сейчас, когда она взволнована, рассказывая о мнимом предательстве отца, и Андрюс понимает, что отныне ее мозг будет лихорадочно работать лишь в одном направлении — выяснить все до мельчайших деталей!
Мать вынимает кошелек на молнии, поспешно его открывает, будто вспарывает ногтем, вытаскивает два аккуратно посередине сложенных розовых банкнота и сует под его блюдце.
— Вот двадцать рублей. Поезжай. Больше у меня нет, за квартиру еще не плачено.
— Да не надо мне,— отказывается Андрюс, чувствуя, как кровь приливает к лицу.— И стипендия, и прирабатываю.
Мать, неожиданно оторвав ладонь от стола, гладит его щеку. Андрюс съеживается и отстраняется, словно его ударили плетью. Поздно, все поздно, дома давно нет, и остается ей возить жалкие подарки той злополучной медсестре, чтобы выведать какие-нибудь мелочи об отце, а потом, возвратясь домой, раскладывать из них нескончаемый и бессмысленный пасьянс.
— Нет. Никуда я не поеду.— Пряча глаза, Андрюс отодвигает деньги.— Оставим, как есть.
И видит, что ее взгляд меняется: глаза вновь отуманиваются, и она, словно несправедливо униженная, кротко сует десятки обратно в кошелек.
— А я надеялась...— у нее вздрагивает подбородок,— ведь такой позор... Такой позор...
Слово — как старая рваная тряпка. И совсем неуместное. Какой позор? Перед кем — позор? И за что — позор? За то, что отец пятнадцать лет болен? Что так и не выздоровел? Что всем пришлось мучиться? Что у него не было сил работать? Что у больного маленькая пенсия? Или за то, что дома его шпыняли, а теперь есть отдушина, есть с кем поговорить? Позор за постоянный страх — как бы не заразить сына, за то, что им запрещалось быть вместе? Где начало и где конец этого позора?
Но он сдерживается:
— Не то ты говоришь...
И осекается, сообразив, что может прорваться и хлынуть, словно кровь из вены, столько лет сдерживаемая и подавляемая, высмеиваемая разумом, презираемая, отталкиваемая в сторону тоска по любви.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Алексас медленно поворачивается к стене.
— Этого тебе не доказать. Гаси свет.
Андрюс выбрасывает в щель фрамуги окурок, щелкает выключателем. За стеклом проявляется клочок неба, изгаженный городскими огнями, и на этом клочке, как обрывки ниток, мерцает, путается, дергается все то, что остается от слов, иллюзий и страстей.
Воспоминания Андрюса прерывает глухой, сдерживаемый кашель матери. Он подозрительно щурится, наблюдая, как она отодвигает недоеденный творог и спешит запить его кофе.
— Как ладишь с Алексасом? Он вроде хороший
парень... Вежливый такой, воспитанный. Ведь вдвоем лучше?
— Да,— кивает Андрюс, страдая из-за того, что не может сказать матери правду.— Теперь нам гораздо спокойнее.
— Отец собирает все газеты, где встречается твоя фамилия. Хвастает перед соседями по палате, врачами. Обводит статейки красным карандашом и оставляет на тумбочке, чтобы видели.
— Попроси, чтобы не делал этого...— краснеет Андрюс.— Пустяковые информашки, репортажики...
— Его не попросишь,— сжимает губы мать.
Кафе понемногу пустеет, скоро девять, но почему мать приехала сегодня, в будний день, не дождавшись воскресенья? С пустыми руками, без сумки с привычным домашним угощением? Просто так не собралась бы. Что-то случилось. А может, ее пригнали безотчетные женские предчувствия — уж не случилось ли чего с сыном? — мелькает у Андрюса мысль, но он отгоняет ее: все ты о себе да о себе...
— В чем дело, мама? — Он придвигается поближе, наваливаясь локтями на столик.
— Влюбился отец...— пытается сквозь слезы улыбнуться мать.— Не знаю, что и думать.
Ему хочется от души расхохотаться, однако мать сидит напротив, подперев лоб рукою со смятым носовым платком, сломленная, несчастная, бесконечно одинокая.
— Откуда ты это взяла? — спрашивает он раздраженно.
— Медсестра одна рассказала. Все рассказала.
— Убить мало дуру,— бормочет Андрюс.
— Написал бы ему письмо.
— Подумай, что говоришь. О чем мне писать?
— Не знаю. Ты же умеешь красиво писать.
Андрюс опускает голову, чтобы не видеть заплаканных глаз матери.
— Уж лучше бы не умел...
— Съездил бы к нему. Один. Светопреставление — любовь чахоточных!
— Не смей, мама,— вздрагивает Андрюс.
«Снова всю квартиру своим куревом провонял!» — доносится до него из прошлого резкий голос матери, а отец усердно машет сложенной газетой в прихожей
перед приоткрытой на цепочку входной дверью. «Безвольный, тряпка,— вяло выговаривает мать.— Шут гороховый. Газету не может читать, галстука не повязав».— «А если это для него... обязательно!» — не выдержал тогда Андрюс, хотел сказать, что этот галстук, возможно, как пуповина, только он и связывает отца с остальным миром. Но мать отрезала: «Работать для человека обязательно!»
Может, мать еще любит отца пусть странной, тиранической, основанной на постоянном желании унизить его любовью, но что с того? Вероятно, ей жаль тех многолетних жертв, которые приносила она во имя здоровья мужа, не даря ему ни единого теплого слова. А ему такое слово нужно было больше всего, и, услышав его наконец, он свернул туда, откуда повеяло теплом.
— Ты уже взрослый,— трудно узнаваемым голосом продолжает мать,— и, наверно, знаешь, что такая болезнь обостряет влечение мужчин к женщинам.
Разве теперь важно — обостряет или ослабляет, равнодушно думает Андрюс. Поздно. Против своей воли он замечает, что лицо матери все еще привлекательно, особенно сейчас, когда она взволнована, рассказывая о мнимом предательстве отца, и Андрюс понимает, что отныне ее мозг будет лихорадочно работать лишь в одном направлении — выяснить все до мельчайших деталей!
Мать вынимает кошелек на молнии, поспешно его открывает, будто вспарывает ногтем, вытаскивает два аккуратно посередине сложенных розовых банкнота и сует под его блюдце.
— Вот двадцать рублей. Поезжай. Больше у меня нет, за квартиру еще не плачено.
— Да не надо мне,— отказывается Андрюс, чувствуя, как кровь приливает к лицу.— И стипендия, и прирабатываю.
Мать, неожиданно оторвав ладонь от стола, гладит его щеку. Андрюс съеживается и отстраняется, словно его ударили плетью. Поздно, все поздно, дома давно нет, и остается ей возить жалкие подарки той злополучной медсестре, чтобы выведать какие-нибудь мелочи об отце, а потом, возвратясь домой, раскладывать из них нескончаемый и бессмысленный пасьянс.
— Нет. Никуда я не поеду.— Пряча глаза, Андрюс отодвигает деньги.— Оставим, как есть.
И видит, что ее взгляд меняется: глаза вновь отуманиваются, и она, словно несправедливо униженная, кротко сует десятки обратно в кошелек.
— А я надеялась...— у нее вздрагивает подбородок,— ведь такой позор... Такой позор...
Слово — как старая рваная тряпка. И совсем неуместное. Какой позор? Перед кем — позор? И за что — позор? За то, что отец пятнадцать лет болен? Что так и не выздоровел? Что всем пришлось мучиться? Что у него не было сил работать? Что у больного маленькая пенсия? Или за то, что дома его шпыняли, а теперь есть отдушина, есть с кем поговорить? Позор за постоянный страх — как бы не заразить сына, за то, что им запрещалось быть вместе? Где начало и где конец этого позора?
Но он сдерживается:
— Не то ты говоришь...
И осекается, сообразив, что может прорваться и хлынуть, словно кровь из вены, столько лет сдерживаемая и подавляемая, высмеиваемая разумом, презираемая, отталкиваемая в сторону тоска по любви.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31