ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Стахвановна, простоволосая, с каким-то платком на морщинистой шее, в голубой кофте — в мелких белых цветочках — на плоской увядшей груди, в длинной паневе, из-под которой видны были лишь ступни босых ног, вглядывалась из-под руки туда, где между Млынарями и кладбищем крас-нобоко садилось солнце.
— Глянь,— показала она мне,— какой короткий день стал. Солнце уже, видишь, ближе к кладбищу заходит. А летом ведь — ого! — как далеко от него садится.
Седые рассыпавшиеся волосы ее свободно развевались на ветру, и мне почему-то совсем некстати пришло в голову, что эти волосы бабки Гапки очень напоминали тогда волосы короля Лира — расхристанного, растрепанного, в минуту своей наивысшей обиды и беспомощности.
Стахвановна рассказала мне, что она сильно заболела: «Вот тут во, в грудёх, все что-то сидит — помру, наверно». Я стал успокаивать ее, утешать, что она еще поправится, и старуха сначала, как мне показалось, с надеждой ухватилась за мои слова:
— А что, сынок, думаешь, поправлюсь?
Однако мне это, видно, показалось. Бабка Гапка, вероятно, все понимала тогда и потому уверенно ответила — и мне, и себе самой:
— Нет уж, детка, не поправлюсь. Мне же восемьдесят годков...
И, держась за забор, медленно, осторожно передвигая по траве ноги, пошли к сеням...
Хата покрыта толем. На стыках полос — ровненькие реечки: их прошлым летом прибивал Маласай. На середине лежат два листа шифера — видно, там сильно протекало. Дырки во фронтоне заколочены дощечками от посылок — адреса повыгорели, затекли и расплылись от дождя. Возле хаты тихо-тихо. А прежде идешь — так слышно, что в хате есть живой, пусть и больной человек: Гапка то кота поругивает, то сама с собою разговаривает, то скамейку двигает.
За хатой — огород. И опять как-то не по себе — хозяйки уже нет, а огород ее все еще живет.
Прошел вперед и увидел Вольку — она жала за хатой небольшую полоску ячменя, который и сеяла уже не Стахвановна, а Кагадей.
Хата стоит на самом высоком месте в старом Жить-кове. Отсюда надо повернуть направо, сойти на тропу, что идет по жнивью, и — вниз, вниз, сдерживая себя, чтобы не побежать, дойди до ручья, который, обогнув бывшую деревню, снова возвращается сюда, к роднику.
Подумалось, что с полными сейчас будет легче идти — ячмень тут сжали, и потому не нужно, как гири, поднимать вверх — чтобы не нападало в воду остей — на вытянутых руках тяжелые ведра.
Здесь, в этом пересохшем ручье, когда началось наше наступление, отец и мать решили пересидеть бой. Андрей рассказывал об этом:
— Как только наши выбили немцев из Житькова, ну, все сразу же в отступление, в тыл поехали. А наши умники — куда мы поедем, ночь какую-нибудь пересидим в кустах, а потом немцев дальше попрут. Верно я говорю? Вот сидим мы в этом ручье — так сказать, в нейтральной полосе. Через нас лупят наши изо всех пушек, и немцы им отвечают. Страшно сидеть, ничего не слышно, ничего не видать — только огонь сверху летит. А отец хотел еще ближе, в Цыганке, прятаться. Там перемесило все на свете. Сидим мы внизу, в кустах, дрожим. Вдруг мама повернулась, только «Айё!» успела сказать и осела от страху. Мы подняли головы: а высоко над нами по бережку немцы — человек десять — бегут. Остановились они, автоматы на нас навели, погергетали что-то и дальше побежали. А что им стоило, скажи, по нас полоснуть? Верно я говорю? Поздно ночью наши разведчики приходят к нам: «Ну как вы тут, смеются, на передовых позициях?..» А мы же в ручье с коровой. Коня у нас не было, так мы на Цытнячихином привезли кое-что сюда. Ну, мама корову подоила, молока солдатам налила, а они нам весь свой шоколад отдали. И пошли дальше. А мы посидели-посидели в этом пекле да ночью решили выбираться. Только на горушку выехали, а наш коник (вернее, не наш, Цытнячихин) — хоп! — и завалился в оглоблях. Снайпер, видно. Мы свои узлы на плечи — да ходу. Аж в Марченки отступили. Там в какой-то немецкий бункер вселились. В нем батька и помер — то ли с перепугу, то ли от болезни: у него ведь что-то с печенью было... А уж так высох — я, мальчишка, его, как малого, на руках носил... Понимаешь, может, потому я и за водой сюда не люблю
ходить: как только приду — сразу все вспоминается. Смотришь и понимаешь, сколько раз пережил свою смерть. Верно я говорю? Вот, скажем, полосни те немцы по нас... Или та пуля, что Цытнячихиного коня убила... Да сколько еще такого было в войну...
Я ступал по утоптанной тропе среди жнивья, смотрел сверху в лощину и, кажется, так же, как и Андрей, почти физически ощущал, как страшно им было сидеть здесь — меж двух огней.
Как раз на самой тропе — копешка соломы, поставленная комбайном. Я не первый обхожу ее: вон сколько ног, налегке — по воду и тяжелее — с полными ведрами, ступало вот здесь, слева: по краю уже втоптана в землю натрушенная, сплющенная солома.
Светлое, словно перед тобой сложены в стожок наломанные лучи, свечение свежей соломы. Теплый запах ее, в котором соединились вместе запахи зерна и солнца, ветра и земли. Ласковое, щекотное прикосновение потертых соломинок к голым, немного огрубевшим за лето ступням — даже чувствуешь, как они плющатся, скользкие, под ногами.
И так захотелось повалиться в солому, разворошить этот аккуратненький, чистенький стожок, а потом затихнуть, успокоиться и лежать неподвижно, не решаясь даже сдуть соломинку, что щекочет губы.
Но возле комбайна вон собрались люди, Медяк стоит у машины и смотрит в мою сторону, в загородке ходит доярка (все остальные уже уехали в Лахи) и вешает на колья вымытые бидоны, в маткином огороде взмахивает горстями ячменя Волька: самое ее не видно отсюда, но, если она распрямится в этот час,— тоже увидит меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
— Глянь,— показала она мне,— какой короткий день стал. Солнце уже, видишь, ближе к кладбищу заходит. А летом ведь — ого! — как далеко от него садится.
Седые рассыпавшиеся волосы ее свободно развевались на ветру, и мне почему-то совсем некстати пришло в голову, что эти волосы бабки Гапки очень напоминали тогда волосы короля Лира — расхристанного, растрепанного, в минуту своей наивысшей обиды и беспомощности.
Стахвановна рассказала мне, что она сильно заболела: «Вот тут во, в грудёх, все что-то сидит — помру, наверно». Я стал успокаивать ее, утешать, что она еще поправится, и старуха сначала, как мне показалось, с надеждой ухватилась за мои слова:
— А что, сынок, думаешь, поправлюсь?
Однако мне это, видно, показалось. Бабка Гапка, вероятно, все понимала тогда и потому уверенно ответила — и мне, и себе самой:
— Нет уж, детка, не поправлюсь. Мне же восемьдесят годков...
И, держась за забор, медленно, осторожно передвигая по траве ноги, пошли к сеням...
Хата покрыта толем. На стыках полос — ровненькие реечки: их прошлым летом прибивал Маласай. На середине лежат два листа шифера — видно, там сильно протекало. Дырки во фронтоне заколочены дощечками от посылок — адреса повыгорели, затекли и расплылись от дождя. Возле хаты тихо-тихо. А прежде идешь — так слышно, что в хате есть живой, пусть и больной человек: Гапка то кота поругивает, то сама с собою разговаривает, то скамейку двигает.
За хатой — огород. И опять как-то не по себе — хозяйки уже нет, а огород ее все еще живет.
Прошел вперед и увидел Вольку — она жала за хатой небольшую полоску ячменя, который и сеяла уже не Стахвановна, а Кагадей.
Хата стоит на самом высоком месте в старом Жить-кове. Отсюда надо повернуть направо, сойти на тропу, что идет по жнивью, и — вниз, вниз, сдерживая себя, чтобы не побежать, дойди до ручья, который, обогнув бывшую деревню, снова возвращается сюда, к роднику.
Подумалось, что с полными сейчас будет легче идти — ячмень тут сжали, и потому не нужно, как гири, поднимать вверх — чтобы не нападало в воду остей — на вытянутых руках тяжелые ведра.
Здесь, в этом пересохшем ручье, когда началось наше наступление, отец и мать решили пересидеть бой. Андрей рассказывал об этом:
— Как только наши выбили немцев из Житькова, ну, все сразу же в отступление, в тыл поехали. А наши умники — куда мы поедем, ночь какую-нибудь пересидим в кустах, а потом немцев дальше попрут. Верно я говорю? Вот сидим мы в этом ручье — так сказать, в нейтральной полосе. Через нас лупят наши изо всех пушек, и немцы им отвечают. Страшно сидеть, ничего не слышно, ничего не видать — только огонь сверху летит. А отец хотел еще ближе, в Цыганке, прятаться. Там перемесило все на свете. Сидим мы внизу, в кустах, дрожим. Вдруг мама повернулась, только «Айё!» успела сказать и осела от страху. Мы подняли головы: а высоко над нами по бережку немцы — человек десять — бегут. Остановились они, автоматы на нас навели, погергетали что-то и дальше побежали. А что им стоило, скажи, по нас полоснуть? Верно я говорю? Поздно ночью наши разведчики приходят к нам: «Ну как вы тут, смеются, на передовых позициях?..» А мы же в ручье с коровой. Коня у нас не было, так мы на Цытнячихином привезли кое-что сюда. Ну, мама корову подоила, молока солдатам налила, а они нам весь свой шоколад отдали. И пошли дальше. А мы посидели-посидели в этом пекле да ночью решили выбираться. Только на горушку выехали, а наш коник (вернее, не наш, Цытнячихин) — хоп! — и завалился в оглоблях. Снайпер, видно. Мы свои узлы на плечи — да ходу. Аж в Марченки отступили. Там в какой-то немецкий бункер вселились. В нем батька и помер — то ли с перепугу, то ли от болезни: у него ведь что-то с печенью было... А уж так высох — я, мальчишка, его, как малого, на руках носил... Понимаешь, может, потому я и за водой сюда не люблю
ходить: как только приду — сразу все вспоминается. Смотришь и понимаешь, сколько раз пережил свою смерть. Верно я говорю? Вот, скажем, полосни те немцы по нас... Или та пуля, что Цытнячихиного коня убила... Да сколько еще такого было в войну...
Я ступал по утоптанной тропе среди жнивья, смотрел сверху в лощину и, кажется, так же, как и Андрей, почти физически ощущал, как страшно им было сидеть здесь — меж двух огней.
Как раз на самой тропе — копешка соломы, поставленная комбайном. Я не первый обхожу ее: вон сколько ног, налегке — по воду и тяжелее — с полными ведрами, ступало вот здесь, слева: по краю уже втоптана в землю натрушенная, сплющенная солома.
Светлое, словно перед тобой сложены в стожок наломанные лучи, свечение свежей соломы. Теплый запах ее, в котором соединились вместе запахи зерна и солнца, ветра и земли. Ласковое, щекотное прикосновение потертых соломинок к голым, немного огрубевшим за лето ступням — даже чувствуешь, как они плющатся, скользкие, под ногами.
И так захотелось повалиться в солому, разворошить этот аккуратненький, чистенький стожок, а потом затихнуть, успокоиться и лежать неподвижно, не решаясь даже сдуть соломинку, что щекочет губы.
Но возле комбайна вон собрались люди, Медяк стоит у машины и смотрит в мою сторону, в загородке ходит доярка (все остальные уже уехали в Лахи) и вешает на колья вымытые бидоны, в маткином огороде взмахивает горстями ячменя Волька: самое ее не видно отсюда, но, если она распрямится в этот час,— тоже увидит меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55