ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Да! Еще как запомнил.
Все началось со спешки. Куда и зачем я спешил? По-видимому, мне это было не совсем ясно, во всяком случае, не помню, знал ли я, зачем нужно так спешить. Но то, что спешил,— это я прекрасно помню. Спешил ужасно. И, как бывает в подобных ситуациях во сне, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Это очень неприятно, поверьте мне. Сознаешь, что должен немедленно что-то сделать, что какие-то люди ждут тебя, что тебе непременно нужно поспеть куда-то, а сам стоишь на месте, как вкопанный, хотя все внутри тебя спешит: и разум, и сердце, и кровь, все в тебе бешено клокочет, рвется, мечется, бежит, мчится, погоняет, несется. Опоздаешь, человече! Не успеешь! Давай, жми, лети! И из всей этой нервотрепки и сумятицы ничего, ровно ничего не проистекает, кроме чувства полного бессилия.
Хорошо помню, как, подавленный чувством бессилия, я вдруг припомнил свои былые славные полеты. Надежда пробудилась во мне, подобно тому как капли дождя оживляют увядший от жары цветок. Ох, если бы я мог взлететь! Хотя бы недалеко, до подоконника. «Добраться бы туда,— подумал я,— а там все пойдет легко и просто». Предпринимаю невероятные усилия, чтобы встать на цыпочки,— о радость, это удается,— тогда я проделываю ногами и руками все те движения, с помощью которых когда-то легко и свободно поднимался в воздух.
Спал я в комнате один, поэтому не знаю, стонал ли я во время этих телодвижений. Думаю, что да, ведь я все отчаяннее напрягался, я чувствовал, что сердце вот-вот разорвется, я весь обливался потом, а в голове шумело как в кипящем котле,— но все мои неимоверные усилия и муки были напрасны. Хоть бы на вершок подняться! Хоть бы на секунду ощутить ту легкость, что окрыляет как чувство влюбленности. Но куда там, я был тяжел как камень, как печаль, как стыд. «Где уж мне парить,— думал я с горечью,— не для меня горние полеты, игры и пляски, люди уже не устремят на меня восхищенных взглядов». Средь глубокого сна грусть охватила меня, тоска по фантастическим пейзажам, которыми я больше никогда не буду любоваться, по туманным далям, которых мне уже не видать, по людскому восторгу. Да, конечно, я, наверно, стонал и всхлипывал во сне. Но зато я ясно помню, как внезапно очнулся, всего лишь на миг, вокруг царила тьма, и, машинально повернувшись на другой бок, я снова как утопленник опустился на дно пучины.
Там меня ожидала огромная толпа. Помню, что, очутившись на пороге обширного, битком набитого людьми зала, я наконец осознал причину моей спешки. Разумеется, здесь, в этом зале, перед собравшимся народом я должен произнести Великую Речь. «Видишь,— подумал я не без гордости,— ни к чему тебе все эти виражи, если ты способен произнести Великую Речь». И я стал пробираться сквозь заполонившую все проходы толпу к первым рядам, а в этот момент с галереи, где, как я позже узнал, находился оркестр пожарников, грянули пронзительные звуки фанфар. Я не раз выступал публично, но уверяю вас, меня никогда не приветствовали фанфарами. И самое удивительное, что, впервые испытав такой прием, я нисколько не удивился и не смутился. Более того, мне он показался вполне естественным, и даже не скрою — звуки фанфар придали мне бодрости и уверенности. Подумать только, как плохо знает себя человек, как он лишь смутно догадывается, о чем мечтает его душа, чего жаждет его сердце. Я, например, никогда не подозревал, что фанфары могут доставить мне удовольствие. А ведь так случилось. Да еще какое удовольствие! И вообще в зале воцарилась необычайно торжественная и приподнятая атмосфера; едва с галереи загремел духовой оркестр, как все присутствовавшие повставали с мест и зааплодировали; стоявшие же в проходе между рядами быстро и ловко расступились передо мной — то было поистине прекрасное и волнующее зрелище: среди огромной толпы, под неумолкающие звуки фанфар и аплодисментов я шел к эстраде, на которой возвышалась трибуна.
Но прежде чем я поднялся на трибуну, ко мне подошли распорядители и любезно пригласили занять одно из свободных мест в первом ряду. Я опустился в кресло, в этот момент умолкли фанфары, все присутствовавшие сели, а на трибуну вышел молодой человек и звучным голосом объявил собравшимся, что известный и знаменитый писатель, то есть я, произнесет сейчас Великую Речь.
Многие читатели, вероятно, догадываются, что, когда я взошел на трибуну, в зале снова раздались аплодисменты. Да, так и было. Продолжались они довольно долго, и у меня было достаточно времени, чтобы подготовить первую фразу, достойно открывавшую Великую Речь. Она пришла легко, мне подсказал ее безошибочный инстинкт, с каким мы находим в темноте выключатель в своей комнате. Я набрал воздух, чтобы громогласно произнести эти несколько слов, на язык уже навертывались следующие фразы, готовые, отшлифованные, я бы сказал, отредактированные, когда меня охватил — черт знает, откуда взявшись,— неудержимый соблазн встать на цыпочки и с высоты трибуны прокричать петухом на весь зал.
Это желание нахлынуло на меня так стремительно и неожиданно, что я даже не успел сказать себе: «Одумайся, идиот!» Нелепый петуший соблазн заполнил всего меня, с ног до головы. Я ощущал его в кончиках пальцев, в горле, на губах, в глазах, даже в волосах. «Хочу закукарекать, закукарекать!— кричало все во мне.— Пустить победное ку-ка-реку!»
Аплодисменты смолкли, в зале воцарилась тишина, какая бывает обычно в аудитории, ожидающей начала зрелища. А что же я? В этой глубокой, полной ожидания тишине я стоял, подавляя в себе крик, чувствуя, что бледнею, что сердце стучит все сильне, на лбу выступают капли пота,— и все же я не настолько утратил сознание, чтобы не понять, что дальше сопротивляться не смогу, еще полсекунды, секунда, и произойдет ужасное:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112
Все началось со спешки. Куда и зачем я спешил? По-видимому, мне это было не совсем ясно, во всяком случае, не помню, знал ли я, зачем нужно так спешить. Но то, что спешил,— это я прекрасно помню. Спешил ужасно. И, как бывает в подобных ситуациях во сне, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Это очень неприятно, поверьте мне. Сознаешь, что должен немедленно что-то сделать, что какие-то люди ждут тебя, что тебе непременно нужно поспеть куда-то, а сам стоишь на месте, как вкопанный, хотя все внутри тебя спешит: и разум, и сердце, и кровь, все в тебе бешено клокочет, рвется, мечется, бежит, мчится, погоняет, несется. Опоздаешь, человече! Не успеешь! Давай, жми, лети! И из всей этой нервотрепки и сумятицы ничего, ровно ничего не проистекает, кроме чувства полного бессилия.
Хорошо помню, как, подавленный чувством бессилия, я вдруг припомнил свои былые славные полеты. Надежда пробудилась во мне, подобно тому как капли дождя оживляют увядший от жары цветок. Ох, если бы я мог взлететь! Хотя бы недалеко, до подоконника. «Добраться бы туда,— подумал я,— а там все пойдет легко и просто». Предпринимаю невероятные усилия, чтобы встать на цыпочки,— о радость, это удается,— тогда я проделываю ногами и руками все те движения, с помощью которых когда-то легко и свободно поднимался в воздух.
Спал я в комнате один, поэтому не знаю, стонал ли я во время этих телодвижений. Думаю, что да, ведь я все отчаяннее напрягался, я чувствовал, что сердце вот-вот разорвется, я весь обливался потом, а в голове шумело как в кипящем котле,— но все мои неимоверные усилия и муки были напрасны. Хоть бы на вершок подняться! Хоть бы на секунду ощутить ту легкость, что окрыляет как чувство влюбленности. Но куда там, я был тяжел как камень, как печаль, как стыд. «Где уж мне парить,— думал я с горечью,— не для меня горние полеты, игры и пляски, люди уже не устремят на меня восхищенных взглядов». Средь глубокого сна грусть охватила меня, тоска по фантастическим пейзажам, которыми я больше никогда не буду любоваться, по туманным далям, которых мне уже не видать, по людскому восторгу. Да, конечно, я, наверно, стонал и всхлипывал во сне. Но зато я ясно помню, как внезапно очнулся, всего лишь на миг, вокруг царила тьма, и, машинально повернувшись на другой бок, я снова как утопленник опустился на дно пучины.
Там меня ожидала огромная толпа. Помню, что, очутившись на пороге обширного, битком набитого людьми зала, я наконец осознал причину моей спешки. Разумеется, здесь, в этом зале, перед собравшимся народом я должен произнести Великую Речь. «Видишь,— подумал я не без гордости,— ни к чему тебе все эти виражи, если ты способен произнести Великую Речь». И я стал пробираться сквозь заполонившую все проходы толпу к первым рядам, а в этот момент с галереи, где, как я позже узнал, находился оркестр пожарников, грянули пронзительные звуки фанфар. Я не раз выступал публично, но уверяю вас, меня никогда не приветствовали фанфарами. И самое удивительное, что, впервые испытав такой прием, я нисколько не удивился и не смутился. Более того, мне он показался вполне естественным, и даже не скрою — звуки фанфар придали мне бодрости и уверенности. Подумать только, как плохо знает себя человек, как он лишь смутно догадывается, о чем мечтает его душа, чего жаждет его сердце. Я, например, никогда не подозревал, что фанфары могут доставить мне удовольствие. А ведь так случилось. Да еще какое удовольствие! И вообще в зале воцарилась необычайно торжественная и приподнятая атмосфера; едва с галереи загремел духовой оркестр, как все присутствовавшие повставали с мест и зааплодировали; стоявшие же в проходе между рядами быстро и ловко расступились передо мной — то было поистине прекрасное и волнующее зрелище: среди огромной толпы, под неумолкающие звуки фанфар и аплодисментов я шел к эстраде, на которой возвышалась трибуна.
Но прежде чем я поднялся на трибуну, ко мне подошли распорядители и любезно пригласили занять одно из свободных мест в первом ряду. Я опустился в кресло, в этот момент умолкли фанфары, все присутствовавшие сели, а на трибуну вышел молодой человек и звучным голосом объявил собравшимся, что известный и знаменитый писатель, то есть я, произнесет сейчас Великую Речь.
Многие читатели, вероятно, догадываются, что, когда я взошел на трибуну, в зале снова раздались аплодисменты. Да, так и было. Продолжались они довольно долго, и у меня было достаточно времени, чтобы подготовить первую фразу, достойно открывавшую Великую Речь. Она пришла легко, мне подсказал ее безошибочный инстинкт, с каким мы находим в темноте выключатель в своей комнате. Я набрал воздух, чтобы громогласно произнести эти несколько слов, на язык уже навертывались следующие фразы, готовые, отшлифованные, я бы сказал, отредактированные, когда меня охватил — черт знает, откуда взявшись,— неудержимый соблазн встать на цыпочки и с высоты трибуны прокричать петухом на весь зал.
Это желание нахлынуло на меня так стремительно и неожиданно, что я даже не успел сказать себе: «Одумайся, идиот!» Нелепый петуший соблазн заполнил всего меня, с ног до головы. Я ощущал его в кончиках пальцев, в горле, на губах, в глазах, даже в волосах. «Хочу закукарекать, закукарекать!— кричало все во мне.— Пустить победное ку-ка-реку!»
Аплодисменты смолкли, в зале воцарилась тишина, какая бывает обычно в аудитории, ожидающей начала зрелища. А что же я? В этой глубокой, полной ожидания тишине я стоял, подавляя в себе крик, чувствуя, что бледнею, что сердце стучит все сильне, на лбу выступают капли пота,— и все же я не настолько утратил сознание, чтобы не понять, что дальше сопротивляться не смогу, еще полсекунды, секунда, и произойдет ужасное:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112