ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Мама в длинной ночной рубашке, босиком, подходила к дверям, брала бутылку, выливала молоко в кастрюлю, а пустую бутылку выставляла за дверь. В окно заглядывал серый рассвет. Мальчик слышал голос отца. Отец брился, глядя в зеркальце, висящее стене. Лицо его мальчик забыл, но пение его осталось в ушах навсегда.
Тронный зал внезапно осветился, вошли царь с царицей, шурша алыми шлейфами, в сопровождении свиты. Заиграли трубы, загремели барабаны, с хоров грянули гимны, и мальчик, сметенный чьим-то плащом, затерялся в этой суете.
Потом с прохудившегося неба пролился розовый свет и наполнил собой мир, как стеклянный сосуд. Все лишено было твердости и определенности. Извивались деревья мягко, как водоросли. Опустилась странная тишина, тяжелая, непроницаемая, и неожиданно в этой тишине кто-то заговорил. Сначала голос доносился глухо, издалека, затем в нем зазвучали металлические ноты, он ножом проник в грудь и громом загрохотал в сердце: «Встань и иди!» Он встал и пошел. Он ничего не видел, потому что вокруг не было ничего, только туман, и в этом тумане он должен был брести бесконечно: кто-то, не видимый в тумане, пятясь назад, звал его за собой, приказывал — иди сюда! Он долго следовал за этим голосом, пока, наконец, усталый, но счастливый, не прилег в тростнике. Это был его угол, где он мог передохнуть, наглотаться воздуха — как амфибия, чтобы завтра не задохнуться от пыли и холода. Здесь ему никто не помешает и он может вытянуть свое усталое тело.
Но не тут-то было! Тростник, обступавший его, с шорохом раздвинулся, и на прогалину, где он лежал, вышли босые, бритоголовые ангелы в белых балахонах. Они походили детей-рахитиков военной поры, и уши у них
просвечивали, как стрекозиные крылья. Они окружили писателя и молча уставились на него.
— Вы откуда взялись? — спросил писатель садясь.
Дети молчали.
— Какие вы маленькие,— ощутил, как в горле перекатывается слезный ком: жалко было детей.
«Неужели они не понимают моих слов?»
У писателя пересохло во рту, и он замолчал. Дети так же молча смотрели на него. Вдруг он понял, что сам себе противен. С ним уже было такое, когда он приехал на фронт с бригадой артистов и прочел перед батальоном отрывок из своего романа. Батальон этот вскоре погиб. Целиком.
Он ненавидел этих неподвижных, как памятники, детей.
«Неужели они не понимают, что я рассказываю им о себе»,— рассердился он. Потом он растрогался и едва не прослезился, представив себя, такого одинокого: дети постоят и уйдут, а он...
«Старею»,— подумал он.
Наступила тишина.
Потом один из ангелов вытянул руку, словно показывая, что написано у него на ладони, и сказал;
— Слеза Диогена!
— Нет,— поправил писатель,— крокодилова слеза.
— Слеза Диогена! — повторил мальчик, повернулся и пошел. Остальные последовали за ним.
Еще долго было слышно, как шелестел тростник.
Рассвело. Сумрак над морем поредел, подул ветерок — словно море, долго не решавшееся вздохнуть, наконец перевело дух. Писатель сидел на веранде и думал. Ему стало холодно, он хотел пойти взять плед, но поленился.
Беко тоже было холодно. Он сидел на камне у самою моря. В рассветной дымке сначала проступил туман, висевший над морем, потом туман стал оседать рваными клочьями. Беко еще не переварил чувства восторга и радости. Он избавился от чего-то, освободился и теперь любил всех и в первую очередь — маленького Дато, которого покинул несколько часов назад и который проводил его таким печальным взглядом, словно просил взять с собой. Это была любовь к младшему брату, смешанная с жалостью и состраданием. Раньше он не знал этого чувства. Он сознательно обманывал ребенка, приближал его к себе, потому что от него исходил запах матери. До сих пор между ними стояла Зина. Когда он прикасался к мальчику, ему казалось, что он прикасается к ней, легко, незаметно, кончиками пальцев, украдкой, воровски. Дато был частью того мира, который был скрыт от его глаз волшебной завесой. Он был ключом от двери в этот мир, или соломинкой, за которую Беко цеплялся, захлебываясь в водовороте. Сегодня волшебная завеса упала, все приняло свой реальный облик, и Беко ясно увидел мальчика, глядящего на него печально и просительно.
Вместе с радостью возникло чувство долга: с этой минуты он будет заботиться о ребенке! Прежде всего, он не должен отсюда уезжать, не должен примыкать к рядам вечных абитуриентов, возглавляемых знаменосцами — дочерьми директора училища.
Он даже поморщился, такой неприятной показалась ему дорога, которая тянулась отсюда к институту. Если бы ему пришлось побираться по дворам со своей трубой, и то бы он не ступил вновь на эту дорогу, чтобы не видеть мамаш, потерявших всякую надежду, изнуренных зноем и многочасовым ожиданием, которые слушают сообщения институтского радиоузла, как во время войны слушали сводки Информбюро. Чтобы не видеть обморочных девиц, которых подруги выводят на лестницу. Приемные экзамены почему-то напоминали ему тот спектакль, на который не допускают детей, гонят их в шею...
Он подумал о матери, и на сердце у него потеплело.
— Прости меня,— прошептал он, улыбаясь.— Прости...
Мать не знала, что сегодня Беко мог быть уже студентом второго курса, если бы в прошлом году, на последнем экзамене, не «совершил поступка, недостойного абитуриента». Именно так объявили по радио: «Бекину Сисордия удалить с экзамена за недостойное абитуриента поведение».
Во время письменной работы Беко обратил внимание на одного из экзаменаторов, который на цыпочках, крадучись, ходил между столами. Иногда он, приподняв одну ногу, останавливался, соединял указательный палец с
большим так, словно собирался опустит двухкопеечную монету в щель автомата, потом внезапно срывался с места, кидался на какого-нибудь абитуриента и вырывал из руки сложенную крошечной гармошкой шпаргалку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Тронный зал внезапно осветился, вошли царь с царицей, шурша алыми шлейфами, в сопровождении свиты. Заиграли трубы, загремели барабаны, с хоров грянули гимны, и мальчик, сметенный чьим-то плащом, затерялся в этой суете.
Потом с прохудившегося неба пролился розовый свет и наполнил собой мир, как стеклянный сосуд. Все лишено было твердости и определенности. Извивались деревья мягко, как водоросли. Опустилась странная тишина, тяжелая, непроницаемая, и неожиданно в этой тишине кто-то заговорил. Сначала голос доносился глухо, издалека, затем в нем зазвучали металлические ноты, он ножом проник в грудь и громом загрохотал в сердце: «Встань и иди!» Он встал и пошел. Он ничего не видел, потому что вокруг не было ничего, только туман, и в этом тумане он должен был брести бесконечно: кто-то, не видимый в тумане, пятясь назад, звал его за собой, приказывал — иди сюда! Он долго следовал за этим голосом, пока, наконец, усталый, но счастливый, не прилег в тростнике. Это был его угол, где он мог передохнуть, наглотаться воздуха — как амфибия, чтобы завтра не задохнуться от пыли и холода. Здесь ему никто не помешает и он может вытянуть свое усталое тело.
Но не тут-то было! Тростник, обступавший его, с шорохом раздвинулся, и на прогалину, где он лежал, вышли босые, бритоголовые ангелы в белых балахонах. Они походили детей-рахитиков военной поры, и уши у них
просвечивали, как стрекозиные крылья. Они окружили писателя и молча уставились на него.
— Вы откуда взялись? — спросил писатель садясь.
Дети молчали.
— Какие вы маленькие,— ощутил, как в горле перекатывается слезный ком: жалко было детей.
«Неужели они не понимают моих слов?»
У писателя пересохло во рту, и он замолчал. Дети так же молча смотрели на него. Вдруг он понял, что сам себе противен. С ним уже было такое, когда он приехал на фронт с бригадой артистов и прочел перед батальоном отрывок из своего романа. Батальон этот вскоре погиб. Целиком.
Он ненавидел этих неподвижных, как памятники, детей.
«Неужели они не понимают, что я рассказываю им о себе»,— рассердился он. Потом он растрогался и едва не прослезился, представив себя, такого одинокого: дети постоят и уйдут, а он...
«Старею»,— подумал он.
Наступила тишина.
Потом один из ангелов вытянул руку, словно показывая, что написано у него на ладони, и сказал;
— Слеза Диогена!
— Нет,— поправил писатель,— крокодилова слеза.
— Слеза Диогена! — повторил мальчик, повернулся и пошел. Остальные последовали за ним.
Еще долго было слышно, как шелестел тростник.
Рассвело. Сумрак над морем поредел, подул ветерок — словно море, долго не решавшееся вздохнуть, наконец перевело дух. Писатель сидел на веранде и думал. Ему стало холодно, он хотел пойти взять плед, но поленился.
Беко тоже было холодно. Он сидел на камне у самою моря. В рассветной дымке сначала проступил туман, висевший над морем, потом туман стал оседать рваными клочьями. Беко еще не переварил чувства восторга и радости. Он избавился от чего-то, освободился и теперь любил всех и в первую очередь — маленького Дато, которого покинул несколько часов назад и который проводил его таким печальным взглядом, словно просил взять с собой. Это была любовь к младшему брату, смешанная с жалостью и состраданием. Раньше он не знал этого чувства. Он сознательно обманывал ребенка, приближал его к себе, потому что от него исходил запах матери. До сих пор между ними стояла Зина. Когда он прикасался к мальчику, ему казалось, что он прикасается к ней, легко, незаметно, кончиками пальцев, украдкой, воровски. Дато был частью того мира, который был скрыт от его глаз волшебной завесой. Он был ключом от двери в этот мир, или соломинкой, за которую Беко цеплялся, захлебываясь в водовороте. Сегодня волшебная завеса упала, все приняло свой реальный облик, и Беко ясно увидел мальчика, глядящего на него печально и просительно.
Вместе с радостью возникло чувство долга: с этой минуты он будет заботиться о ребенке! Прежде всего, он не должен отсюда уезжать, не должен примыкать к рядам вечных абитуриентов, возглавляемых знаменосцами — дочерьми директора училища.
Он даже поморщился, такой неприятной показалась ему дорога, которая тянулась отсюда к институту. Если бы ему пришлось побираться по дворам со своей трубой, и то бы он не ступил вновь на эту дорогу, чтобы не видеть мамаш, потерявших всякую надежду, изнуренных зноем и многочасовым ожиданием, которые слушают сообщения институтского радиоузла, как во время войны слушали сводки Информбюро. Чтобы не видеть обморочных девиц, которых подруги выводят на лестницу. Приемные экзамены почему-то напоминали ему тот спектакль, на который не допускают детей, гонят их в шею...
Он подумал о матери, и на сердце у него потеплело.
— Прости меня,— прошептал он, улыбаясь.— Прости...
Мать не знала, что сегодня Беко мог быть уже студентом второго курса, если бы в прошлом году, на последнем экзамене, не «совершил поступка, недостойного абитуриента». Именно так объявили по радио: «Бекину Сисордия удалить с экзамена за недостойное абитуриента поведение».
Во время письменной работы Беко обратил внимание на одного из экзаменаторов, который на цыпочках, крадучись, ходил между столами. Иногда он, приподняв одну ногу, останавливался, соединял указательный палец с
большим так, словно собирался опустит двухкопеечную монету в щель автомата, потом внезапно срывался с места, кидался на какого-нибудь абитуриента и вырывал из руки сложенную крошечной гармошкой шпаргалку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41