ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
фаллических статуэтках, китайском свитке, лошадином черепе. Что еще там хранилось? Постараюсь припомнить. Колокольчик, в который, по утверждению Никодима, звонил прокаженный, исцеленный у Распятия (кстати, этот колокольчик отец тоже забрал с собой в могилу), шкатулка размером не больше ящичка для сигар, издававшая, стоило к ней прикоснуться, странную заунывную мелодию, причем звук так напоминал человеческий голос, что поневоле верилось в слова отца, утверждавшего, будто в запечатанном нутре шкатулки скрывается живое существо.
Вы вольны принимать или не принимать это на веру. Но хотя отец мой оставил сей мир без малого сто сорок лет назад, я далек от того, чтобы назвать его лжецом на бумаге. Отец был не из тех, кто терпеливо сносит, когда рассказы его подвергают сомнению, и, хотя его давно нет среди нас, я отнюдь не уверен, что нахожусь сейчас вне пределов его досягаемости.
Как бы то ни было, это отличная комната. Вынужденный проводить здесь большую часть дня, я досконально изучил все ее особенности, и, окажись передо мной Джефферсон собственной персоной, я заявил бы ему со всей откровенностью: сэр, я и мечтать не мог о более приятной тюрьме, никакая другая комната на свете не вдохновила бы мой разум на столь вольный полет.
Но если я так счастлив, сидя здесь с книгой в руках, какие же причины, спросите вы, побудили меня взяться за перо и доверить бумаге эту историю с неотвратимым трагическим финалом? Зачем добровольно обрекать себя на мучения, когда я могу выкатиться в своем кресле на балкон и преспокойно сидеть там, почитывая Фому Аквинского и любуясь цветущими мимозами?
На то есть две причины. Первая из них – моя сводная сестра Мариетта.
Вот какой разговор произошел между нами. Около двух недель назад она вошла ко мне (как обычно без стука), как обычно, не спрашивая позволения, плеснула джина себе в стакан и, без приглашения усевшись в отцовское кресло, начала:
– Эдди...
Она отлично знает, что я ненавижу, когда меня называют Эдди. Полное мое имя – Эдмунд Мэддокс Барбаросса. Я ничего не имею против имени Эдмунд, ни против имени Мэддокс, в годы юности меня называли даже Ох[прим.1], и я отнюдь не находил это оскорбительным. Но Эдди? По моему разумению, Эдди – это тот, кто способен ходить. Тот, кто способен заниматься любовью. Так что я ничуть не похож на Эдди.
– Опять ты за свое? – буркнул я.
Мариетта откинулась на спинку отчаянно заскрипевшего кресла и злорадно улыбнулась.
– Знаю, тебя это раздражает, – сообщила она.
Должен заметить, весьма типичный для Мариетты ответ. Она – воплощенное упрямство, хотя, глядя на нее, этого не скажешь. Я не собираюсь восхвалять прелести своей сводной сестрины (достаточно того, что многочисленные подруги Мариетты превозносят ее до небес), но признаю, что она красивая женщина по любым меркам. Когда она улыбается, то немного напоминает отца, в ее улыбке тоже есть что-то плотоядное. Но когда лицо Мариетты спокойно, она выглядит истинной дочерью своей матери, Цезарии; если она задерживает на тебе полный невозмутимой уверенности взгляд из-под лениво опущенных век, то взгляд этот кажется почти осязаемым. Она невысокая, моя Мариетта, – без каблуков немногим более пяти футов, и теперь, утонувшая в громадном кресле, с бесхитростной улыбкой на устах, она напоминает маленькую девочку. Воображению моему не требуется усилий, чтобы представить рядом с ней отца, покачивающего ее на своих огромных руках. Возможно, сидя в этом кресле, она представляет себе ту же картину. Возможно, именно это воспоминание заставило ее произнести:
– Последние дни тебе грустно, правда? Я хочу сказать, особенно грустной?
– Особенно грустно? Что ты имеешь в виду?
– Я же знаю, что ты сидишь здесь и тоскуешь...
– Я вовсе не тоскую.
– Но ты ведь живешь тут затворником.
– Это мой выбор. Мне это нравится.
– Правда?
– У меня есть все, что мне нужно. Книги. Музыка. А на тот случай, если мне действительно станет тоскливо, у меня есть телевизор. Я даже знаю, как его включить.
– Значит, ты не грустишь? Никогда?
Она так настойчиво задавала этот вопрос, что, прежде чем ответить, я задумался на пару секунд.
– Ну, если честно, недавно у меня было несколько приступов меланхолии, – наконец признал я. – Не то чтобы я не мог с ними справиться, но...
– Какой мерзкий джин.
– Английский.
– Он такой горький. Почему ты считаешь, что должен пить английский джин? Солнце над Империей давно закатилось.
– Мне нравится горечь.
Мариетта скорчила гримасу.
– В следующий раз, когда поеду в Чарльстон, непременно привезу тебе хорошего бренди, – пообещала она.
– Ты преувеличиваешь достоинства бренди, – заметил я.
– Если растворить в нем немного кокаина, получается отлично. Ты никогда не пробовал? Забористая штука.
– Кокаин в бренди?
– Очень мягко идет, и на следующий день – никаких проблем с носом.
– Вот только, мне не нужен кокаин. Мне вполне хватает джина.
– Но алкоголь клонит в сон.
– И что с того?
– Если ты примешься за работу, то не сможешь позволить себе так много спать.
– Я что-то пропустил? – спросил я.
Мариетта встала и, несмотря на то, что английский джин внушал ей отвращение, снова наполнила стакан. Потом она приблизилась к моему креслу.
– Ты не возражаешь, если я выкачу тебя на балкон?
– Хотелось бы сначала услышать, что ты имела в виду.
– А мне казалось, что вы, англичане, любите недосказанность, – заявила Мариетта, выкатывая мое кресло из-за письменного стола и направляясь к французским окнам.
Они были распахнуты настежь – перед приходом Мариетты я как раз наслаждался ароматом вечернего воздуха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250
Вы вольны принимать или не принимать это на веру. Но хотя отец мой оставил сей мир без малого сто сорок лет назад, я далек от того, чтобы назвать его лжецом на бумаге. Отец был не из тех, кто терпеливо сносит, когда рассказы его подвергают сомнению, и, хотя его давно нет среди нас, я отнюдь не уверен, что нахожусь сейчас вне пределов его досягаемости.
Как бы то ни было, это отличная комната. Вынужденный проводить здесь большую часть дня, я досконально изучил все ее особенности, и, окажись передо мной Джефферсон собственной персоной, я заявил бы ему со всей откровенностью: сэр, я и мечтать не мог о более приятной тюрьме, никакая другая комната на свете не вдохновила бы мой разум на столь вольный полет.
Но если я так счастлив, сидя здесь с книгой в руках, какие же причины, спросите вы, побудили меня взяться за перо и доверить бумаге эту историю с неотвратимым трагическим финалом? Зачем добровольно обрекать себя на мучения, когда я могу выкатиться в своем кресле на балкон и преспокойно сидеть там, почитывая Фому Аквинского и любуясь цветущими мимозами?
На то есть две причины. Первая из них – моя сводная сестра Мариетта.
Вот какой разговор произошел между нами. Около двух недель назад она вошла ко мне (как обычно без стука), как обычно, не спрашивая позволения, плеснула джина себе в стакан и, без приглашения усевшись в отцовское кресло, начала:
– Эдди...
Она отлично знает, что я ненавижу, когда меня называют Эдди. Полное мое имя – Эдмунд Мэддокс Барбаросса. Я ничего не имею против имени Эдмунд, ни против имени Мэддокс, в годы юности меня называли даже Ох[прим.1], и я отнюдь не находил это оскорбительным. Но Эдди? По моему разумению, Эдди – это тот, кто способен ходить. Тот, кто способен заниматься любовью. Так что я ничуть не похож на Эдди.
– Опять ты за свое? – буркнул я.
Мариетта откинулась на спинку отчаянно заскрипевшего кресла и злорадно улыбнулась.
– Знаю, тебя это раздражает, – сообщила она.
Должен заметить, весьма типичный для Мариетты ответ. Она – воплощенное упрямство, хотя, глядя на нее, этого не скажешь. Я не собираюсь восхвалять прелести своей сводной сестрины (достаточно того, что многочисленные подруги Мариетты превозносят ее до небес), но признаю, что она красивая женщина по любым меркам. Когда она улыбается, то немного напоминает отца, в ее улыбке тоже есть что-то плотоядное. Но когда лицо Мариетты спокойно, она выглядит истинной дочерью своей матери, Цезарии; если она задерживает на тебе полный невозмутимой уверенности взгляд из-под лениво опущенных век, то взгляд этот кажется почти осязаемым. Она невысокая, моя Мариетта, – без каблуков немногим более пяти футов, и теперь, утонувшая в громадном кресле, с бесхитростной улыбкой на устах, она напоминает маленькую девочку. Воображению моему не требуется усилий, чтобы представить рядом с ней отца, покачивающего ее на своих огромных руках. Возможно, сидя в этом кресле, она представляет себе ту же картину. Возможно, именно это воспоминание заставило ее произнести:
– Последние дни тебе грустно, правда? Я хочу сказать, особенно грустной?
– Особенно грустно? Что ты имеешь в виду?
– Я же знаю, что ты сидишь здесь и тоскуешь...
– Я вовсе не тоскую.
– Но ты ведь живешь тут затворником.
– Это мой выбор. Мне это нравится.
– Правда?
– У меня есть все, что мне нужно. Книги. Музыка. А на тот случай, если мне действительно станет тоскливо, у меня есть телевизор. Я даже знаю, как его включить.
– Значит, ты не грустишь? Никогда?
Она так настойчиво задавала этот вопрос, что, прежде чем ответить, я задумался на пару секунд.
– Ну, если честно, недавно у меня было несколько приступов меланхолии, – наконец признал я. – Не то чтобы я не мог с ними справиться, но...
– Какой мерзкий джин.
– Английский.
– Он такой горький. Почему ты считаешь, что должен пить английский джин? Солнце над Империей давно закатилось.
– Мне нравится горечь.
Мариетта скорчила гримасу.
– В следующий раз, когда поеду в Чарльстон, непременно привезу тебе хорошего бренди, – пообещала она.
– Ты преувеличиваешь достоинства бренди, – заметил я.
– Если растворить в нем немного кокаина, получается отлично. Ты никогда не пробовал? Забористая штука.
– Кокаин в бренди?
– Очень мягко идет, и на следующий день – никаких проблем с носом.
– Вот только, мне не нужен кокаин. Мне вполне хватает джина.
– Но алкоголь клонит в сон.
– И что с того?
– Если ты примешься за работу, то не сможешь позволить себе так много спать.
– Я что-то пропустил? – спросил я.
Мариетта встала и, несмотря на то, что английский джин внушал ей отвращение, снова наполнила стакан. Потом она приблизилась к моему креслу.
– Ты не возражаешь, если я выкачу тебя на балкон?
– Хотелось бы сначала услышать, что ты имела в виду.
– А мне казалось, что вы, англичане, любите недосказанность, – заявила Мариетта, выкатывая мое кресло из-за письменного стола и направляясь к французским окнам.
Они были распахнуты настежь – перед приходом Мариетты я как раз наслаждался ароматом вечернего воздуха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250