ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
сломанную кость лечили на первых порах неудачно, и падре Натарио до сих пор лежал в постели с привязанными к ноге гирями. Амаро мутило от одного вида его комнаты, где все пропиталось запахом арники и пота, где в тазах мокли бесчисленные тряпки, а на комодах, между вереницами святых, теснились аптечные пузырьки. Не успевал он войти, как Натарио разражался жалобами. Все врачи ослы! За что такое наказание?! Его подвергают пытке! Когда появится настоящая медицина в этой анафемской стране?! И он усеивал пол своей комнаты плевками и окурками. С тех пор как он заболел, благополучие окружающих, и особенно друзей, воспринималось им как личная обида.
– А вы все такой же здоровяк! Еще бы! – шипел он с горькой враждой. – Подумать только, что эта скотина Брито не знает даже, что такое головная боль! А обжора аббат хвастает тем, что никогда не лежал в кровати позднее семи утра! Канальи!
Амаро начинал рассказывать ему новости: про последнее письмо от каноника из Виейры, про самочувствие доны Жозефы…
Но Натарио не интересовался людьми, с которыми его связывала дружба или совместные дела; он интересовался только врагами, только теми, с кем его связывали узы ненависти. Особенно настойчиво он допытывался, что с конторщиком: околел от голода или еще нет?
– Хорошо, хоть с этим-то успел разделаться, прежде чем свалился с проклятой лошади!..
Потом появлялись племянницы – два веснушчатых создания с заплаканными глазами. Они расстраивались из-за того, что дядечка не позволяет пригласить знахарку пошептать над ногой: излечила же она сеньора из Баррозы, а также Пиментела из Оурена…
В присутствии «двух роз своего вертограда» Натарио успокаивался.
– Бедные девочки! Не их вина, если я до сих пор не встал на. ноги… Черт знает сколько я вытерпел от этой гадости!
И обе «розы» совершенно одновременным и одинаковым движением отворачивались, чтобы вытереть глаза носовыми платками.
Амаро выходил от них еще более озлобленный и раздраженный.
Чтобы утомить себя, он предпринимал далекие прогулки по Лиссабонскому шоссе. Но когда он удалялся от городского шума, уныние его делалось еще беспросветней, он настраивался в лад с однообразными холмами и хилыми деревьями, и вся жизнь казалась ему такой же скучной, как эта гладкая, прямая дорога, безрадостно уходившая в мглистую вечернюю даль. На обратном пути Амаро иногда заходил на кладбище, прогуливался между кипарисами, вдыхал сладковатый аромат левкоев, сильно пахнущих по вечерам. Затем принимался разбирать эпитафии, прислонясь к золоченой решетке, окружавшей склеп семейства Гоувейя, рассматривал барельефные эмблемы – шляпа с кокардой и рапира, – пробегал взглядом по строкам знаменитой оды, высеченной на камне:
Прохожий, стань и созерцай
Сей бренный прах;
Но скорбь себе не позволяй
Излить в слезах.
Жоан Кабрал да Силва Малдонадо
Мендонса де Гоувейя,
Дворянский сын и бакалавр
Из рода Сейя,
Служа Христу, для малых сих
Свершил немало, –
Всех добродетелей людских
Он был зерцало.
Дальше стоял роскошный мавзолей Морайса; вдова его, достигнув Богатства и сорока лет, вступила в сожительство с красавцем капитаном Тригейро, а на могильной плите мужа велела высечь следующее скорбное четверостишие:
Ты половину сердца своего
Жди, мой супруг, под ангельское пенье, –
Здесь, на земле, оставшись сиротой,
Она в молитве ищет утешенья.
Иногда в дальнем конце кладбища Амаро замечая какого-то человека: он стоял на коленях перед черным крестом в тени плакучей ивы, возле ограды, отделявшей половину погоста, отведенную для бедняков. Это был дядя Эсгельяс, молившийся над могилой Тото; его костыль лежал рядом на земле. Амаро подходил поговорить; подчиняясь равенству всех людей перед смертью, они даже гуляли плечо в плечом и дружески беседовали. Амаро старался утешить старика: на что была жизнь бедной девушке, если она не могла даже встать с постели?
– И все же это была жизнь, сеньор настоятель… А теперь я остался один-одинешенек на свете; всегда один – и днем и ночью!
– Всякий по-своему одинок, дядя Эсгельяс, – мягко замечал Амаро.
Звонарь, тяжело вздохнув, спрашивал, как поживает дона Жозефа, где сейчас менина Амелия…
– Она уехала с крестной в Рикосу.
– Бедняжка, невесело ей там…
– Каждому приходится нести свой крест, дядя Эсгельяс.
И они молча шагали между рядами буксов, разгораживавших газон на квадраты, в которых чернели кресты и белели новенькие надгробные плиты. Амаро иногда узнавал чью-нибудь могилу, которую совсем недавно сам окропил и благословил: где-то теперь души усопших, о которых он взывал по-латыни к Богу, наспех бормоча молитвы, чтобы поскорей бежать к Амелии? Это были могилы умерших горожан; Амаро знал их родных в лицо; в тот день они обливались слезами, а теперь беспечно гуляют компанией по бульвару или обмениваются шуточками у прилавков под Аркадой.
Амаро возвращался домой в глубокой меланхолии; начинался долгий, нескончаемый вечер. Он открывал книгу, но, не прочитав и десяти строк, зевал от скуки и отвращения. Изредка он писал письмо канонику. В девять часов ему подавали чай; потом он ходил взад и вперед по комнате, выкуривал целые пачки сигарет, время от времени останавливался у окна, чтобы поглядеть в ночную темень; потом пробегал глазами какую-нибудь телеграмму или объявление в «Народной газете» и снова принимался шагать но комнате, так громко зевая, что слышала на кухне служанка.
Чтобы скоротать эти грустные вечера и излить праздную чувствительность, он попробовал писать стихи, облечь свою любовь и память о счастливых днях в общепринятые формулы лирического самовыражения:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168
– А вы все такой же здоровяк! Еще бы! – шипел он с горькой враждой. – Подумать только, что эта скотина Брито не знает даже, что такое головная боль! А обжора аббат хвастает тем, что никогда не лежал в кровати позднее семи утра! Канальи!
Амаро начинал рассказывать ему новости: про последнее письмо от каноника из Виейры, про самочувствие доны Жозефы…
Но Натарио не интересовался людьми, с которыми его связывала дружба или совместные дела; он интересовался только врагами, только теми, с кем его связывали узы ненависти. Особенно настойчиво он допытывался, что с конторщиком: околел от голода или еще нет?
– Хорошо, хоть с этим-то успел разделаться, прежде чем свалился с проклятой лошади!..
Потом появлялись племянницы – два веснушчатых создания с заплаканными глазами. Они расстраивались из-за того, что дядечка не позволяет пригласить знахарку пошептать над ногой: излечила же она сеньора из Баррозы, а также Пиментела из Оурена…
В присутствии «двух роз своего вертограда» Натарио успокаивался.
– Бедные девочки! Не их вина, если я до сих пор не встал на. ноги… Черт знает сколько я вытерпел от этой гадости!
И обе «розы» совершенно одновременным и одинаковым движением отворачивались, чтобы вытереть глаза носовыми платками.
Амаро выходил от них еще более озлобленный и раздраженный.
Чтобы утомить себя, он предпринимал далекие прогулки по Лиссабонскому шоссе. Но когда он удалялся от городского шума, уныние его делалось еще беспросветней, он настраивался в лад с однообразными холмами и хилыми деревьями, и вся жизнь казалась ему такой же скучной, как эта гладкая, прямая дорога, безрадостно уходившая в мглистую вечернюю даль. На обратном пути Амаро иногда заходил на кладбище, прогуливался между кипарисами, вдыхал сладковатый аромат левкоев, сильно пахнущих по вечерам. Затем принимался разбирать эпитафии, прислонясь к золоченой решетке, окружавшей склеп семейства Гоувейя, рассматривал барельефные эмблемы – шляпа с кокардой и рапира, – пробегал взглядом по строкам знаменитой оды, высеченной на камне:
Прохожий, стань и созерцай
Сей бренный прах;
Но скорбь себе не позволяй
Излить в слезах.
Жоан Кабрал да Силва Малдонадо
Мендонса де Гоувейя,
Дворянский сын и бакалавр
Из рода Сейя,
Служа Христу, для малых сих
Свершил немало, –
Всех добродетелей людских
Он был зерцало.
Дальше стоял роскошный мавзолей Морайса; вдова его, достигнув Богатства и сорока лет, вступила в сожительство с красавцем капитаном Тригейро, а на могильной плите мужа велела высечь следующее скорбное четверостишие:
Ты половину сердца своего
Жди, мой супруг, под ангельское пенье, –
Здесь, на земле, оставшись сиротой,
Она в молитве ищет утешенья.
Иногда в дальнем конце кладбища Амаро замечая какого-то человека: он стоял на коленях перед черным крестом в тени плакучей ивы, возле ограды, отделявшей половину погоста, отведенную для бедняков. Это был дядя Эсгельяс, молившийся над могилой Тото; его костыль лежал рядом на земле. Амаро подходил поговорить; подчиняясь равенству всех людей перед смертью, они даже гуляли плечо в плечом и дружески беседовали. Амаро старался утешить старика: на что была жизнь бедной девушке, если она не могла даже встать с постели?
– И все же это была жизнь, сеньор настоятель… А теперь я остался один-одинешенек на свете; всегда один – и днем и ночью!
– Всякий по-своему одинок, дядя Эсгельяс, – мягко замечал Амаро.
Звонарь, тяжело вздохнув, спрашивал, как поживает дона Жозефа, где сейчас менина Амелия…
– Она уехала с крестной в Рикосу.
– Бедняжка, невесело ей там…
– Каждому приходится нести свой крест, дядя Эсгельяс.
И они молча шагали между рядами буксов, разгораживавших газон на квадраты, в которых чернели кресты и белели новенькие надгробные плиты. Амаро иногда узнавал чью-нибудь могилу, которую совсем недавно сам окропил и благословил: где-то теперь души усопших, о которых он взывал по-латыни к Богу, наспех бормоча молитвы, чтобы поскорей бежать к Амелии? Это были могилы умерших горожан; Амаро знал их родных в лицо; в тот день они обливались слезами, а теперь беспечно гуляют компанией по бульвару или обмениваются шуточками у прилавков под Аркадой.
Амаро возвращался домой в глубокой меланхолии; начинался долгий, нескончаемый вечер. Он открывал книгу, но, не прочитав и десяти строк, зевал от скуки и отвращения. Изредка он писал письмо канонику. В девять часов ему подавали чай; потом он ходил взад и вперед по комнате, выкуривал целые пачки сигарет, время от времени останавливался у окна, чтобы поглядеть в ночную темень; потом пробегал глазами какую-нибудь телеграмму или объявление в «Народной газете» и снова принимался шагать но комнате, так громко зевая, что слышала на кухне служанка.
Чтобы скоротать эти грустные вечера и излить праздную чувствительность, он попробовал писать стихи, облечь свою любовь и память о счастливых днях в общепринятые формулы лирического самовыражения:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168