ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Я, мои ребята и еще полгорода сзади. А другая половина висит на заборе у моего родича. Он подходит к калитке, распахивает ее, и я вижу накрытый во дворе стол, а у самой калитки маленького золотушного мальчика.
— Сюня! — говорит мой кровник. — Смотри, кто к нам пришел!
Сюня испуганно смотрит на меня, на людей за моей спиной, на народ, висящий на заборе, и молчит.
— Сюня! Как тебе не стыдно? Неужели ты его не узнаешь? — не унимается родственник.
Мальчик со страхом ворочает глазами.
— Сюня! — уже кричит родственник. — Подумай! Это самый знаменитый человек нашего времени! Ну?!
Во дворе — тишина.
И мальчик Сюня, показывая на меня, выдавливает:
— Это Ленин!
Я хохотал, а рассказчик уже смачно рисовал ситуацию, в которую попал режиссер Давид Гутман, приехавший ставить оперетту в Одессу...
— Первый раз его пригласили в двадцать шестом году. НЭП. На вокзале его встречает администратор Яша.
— Яша, где я буду жить? — спрашивает Додик.
— Конечно, в «Лондонской».
— А с кем я буду жить?
— Есть с кем, — отвечает Яша, и после репетиции он с Додиком идет к тете Хесе. У тети Хеси рояль, на рояле — салфеточки, на салфеточках — слоники. И девочки танцуют кадриль под рояль.
Додик ставил спектакль и после репетиции заходил к тете Хесе.
В следующий раз его пригласили ставить в Одесской оперетке в 32-м году.
На дворе — индустриализация. Тем не менее на одесском вокзале — тот же Яша и те же вопросы:
— Яша, где я буду жить?
— О чем говорить, конечно, в «Лондонской».
— А с кем я буду жить?
— Вот это — не знаю.
— Что, тетя Хеся умерла?
— Нет, она жива, — грустно ответил Яша, — но дела нет.
Додик провел репетицию и пошел все-таки к тете Хесе. Рояль — в пыли. Слоников — нет. Салфеточек — нет.
— В чем дело, тетя Хеся? — спросил Додик.
— Вы не поверите, Додик, — ответила эта гостеприимная хозяйка, — но большевики убили любовь.
Снова возникал из глубины лет фельетонист Смирнов-Сокольский, составляющий список людей, которых он должен обругать. Потом в этот поток включался Всеволод Мейерхольд, разыгранный Утесовым и мстящий остроумно и зло...
Особый раздел составляли истории взаимоотношений рассказчика и начальника Главискусства Керженцева по поводу исполнений «Лимончиков» и «Гоп со смыком».
— До войны было принято гулять по Кузнецкому. Вот иду я как-то днем от Неглинной — снизу вверх, — озорно начинает Леонид Осипович, — а сверху вниз по противоположному тротуару идет Керженцев Платон Михайлович. Тот самый, который закрыл и разогнал театр Мейерхольда. Увидев меня, остановился и сделал пальчиком. Зовет. Я подошел. «Слушайте, Утесов, — говорит он. — Мне доложили, что вы вчера опять, вопреки моему запрету, исполняли „Лимончики“, „С одесского кичмана“ и „Гоп со смыком“. Вы играете с огнем! Не те времена. Если еще раз я узнаю о вашем своеволии — вы лишитесь возможности выступать. А может быть, и не только этого», — и пошел вальяжно сверху вниз по Кузнецкому.
На следующий день мы работали в сборном концерте в Кремле, в честь выпуска какой-то военной академии. Ну, сыграли фокстрот «Над волнами», спел я «Полюшко-поле». Занавес закрылся, на просцениуме Качалов читает «Птицу-тройку», мои ребята собирают инструменты... Тут ко мне подходит распорядитель в полувоенной форме и говорит: «Задержитесь. И исполните „Лимончики“, „Кичман“, „Гоп со смыком“ и „Мурку“. Я только руками развел: „Мне это петь запрещено“. — „Сам просил“, — говорит распорядитель и показывает пальцем через плечо на зал. Я посмотрел в дырку занавеса — в зале в ряду вместе с курсантами сидит Сталин.
Мы вернулись на сцену, выдали все по полной программе, курсанты в восторге, сам, усатый, тоже ручку к ручке приложил.
Вечером снова гуляю по Кузнецкому. Снизу вверх. А навстречу мне — сверху вниз — Керженцев. Я не дожидаюсь, когда подзовет, — сам подхожу и говорю, что я не выполнил его приказа и исполнял сегодня то, что он запретил. Керженцев побелел: «Что значит „не выполнили“, как вы могли исполнять, если я запретил?» — «Не мог отказать просьбе зрителя», — так уныло, виновато отвечаю я. «Какому зрителю вы не могли отказать, если я запретил?» — «Сталину», — говорю.
Керженцев развернулся и быстро-быстро снизу вверх засеменил по Кузнецкому. Больше я его не видел.
Вполне естественно, в своих рассказах Утесов не мог обойти взаимоотношений со своей родной Одессой, которую он к тому времени не видел много лет. Причин для разлуки было несколько, и одна из них — характер его родного города, сохранившийся еще в ту пору.
— Я приехал в Одессу, — говорил он, — выступил в оперном театре. Триумф полный. Довольный и расслабленный выхожу с концерта к машине, сажусь рядом с водителем. Машина трогается. Вдруг в свете фар возникает женщина. Кричит: «Стойте! Стойте!» Мы останавливаемся. Женщина распахивает дверь машины с моей стороны, из темноты вытаскивает за руку маленького золотушного мальчика и, показывая на меня, говорит: «Сема, смотри — это Утесов, когда ты вырастешь, он уже умрет». Я захлопнул дверь и никогда больше не ездил в Одессу!
Раз десять я слушал этот рассказ, и всегда в нем золотушного мальчика «вытаскивали из темноты» разные женщины: с Привоза, с Дерибасовской, с Молдаванки; это были молодые мамы, домработницы из Мелитополя, бабушки с Ланжерона — целая галерея одесских женщин. Их лексический и интонационный строй был разнообразен и неповторим. Каждая обладала собственными социальными, национальными и профессиональными корнями.
Утесов рассказывал как-то о жанре в старой эстраде — «дамский имитатор», но никогда не говорил, что подвизался в этом жанре показа женских типов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
— Сюня! — говорит мой кровник. — Смотри, кто к нам пришел!
Сюня испуганно смотрит на меня, на людей за моей спиной, на народ, висящий на заборе, и молчит.
— Сюня! Как тебе не стыдно? Неужели ты его не узнаешь? — не унимается родственник.
Мальчик со страхом ворочает глазами.
— Сюня! — уже кричит родственник. — Подумай! Это самый знаменитый человек нашего времени! Ну?!
Во дворе — тишина.
И мальчик Сюня, показывая на меня, выдавливает:
— Это Ленин!
Я хохотал, а рассказчик уже смачно рисовал ситуацию, в которую попал режиссер Давид Гутман, приехавший ставить оперетту в Одессу...
— Первый раз его пригласили в двадцать шестом году. НЭП. На вокзале его встречает администратор Яша.
— Яша, где я буду жить? — спрашивает Додик.
— Конечно, в «Лондонской».
— А с кем я буду жить?
— Есть с кем, — отвечает Яша, и после репетиции он с Додиком идет к тете Хесе. У тети Хеси рояль, на рояле — салфеточки, на салфеточках — слоники. И девочки танцуют кадриль под рояль.
Додик ставил спектакль и после репетиции заходил к тете Хесе.
В следующий раз его пригласили ставить в Одесской оперетке в 32-м году.
На дворе — индустриализация. Тем не менее на одесском вокзале — тот же Яша и те же вопросы:
— Яша, где я буду жить?
— О чем говорить, конечно, в «Лондонской».
— А с кем я буду жить?
— Вот это — не знаю.
— Что, тетя Хеся умерла?
— Нет, она жива, — грустно ответил Яша, — но дела нет.
Додик провел репетицию и пошел все-таки к тете Хесе. Рояль — в пыли. Слоников — нет. Салфеточек — нет.
— В чем дело, тетя Хеся? — спросил Додик.
— Вы не поверите, Додик, — ответила эта гостеприимная хозяйка, — но большевики убили любовь.
Снова возникал из глубины лет фельетонист Смирнов-Сокольский, составляющий список людей, которых он должен обругать. Потом в этот поток включался Всеволод Мейерхольд, разыгранный Утесовым и мстящий остроумно и зло...
Особый раздел составляли истории взаимоотношений рассказчика и начальника Главискусства Керженцева по поводу исполнений «Лимончиков» и «Гоп со смыком».
— До войны было принято гулять по Кузнецкому. Вот иду я как-то днем от Неглинной — снизу вверх, — озорно начинает Леонид Осипович, — а сверху вниз по противоположному тротуару идет Керженцев Платон Михайлович. Тот самый, который закрыл и разогнал театр Мейерхольда. Увидев меня, остановился и сделал пальчиком. Зовет. Я подошел. «Слушайте, Утесов, — говорит он. — Мне доложили, что вы вчера опять, вопреки моему запрету, исполняли „Лимончики“, „С одесского кичмана“ и „Гоп со смыком“. Вы играете с огнем! Не те времена. Если еще раз я узнаю о вашем своеволии — вы лишитесь возможности выступать. А может быть, и не только этого», — и пошел вальяжно сверху вниз по Кузнецкому.
На следующий день мы работали в сборном концерте в Кремле, в честь выпуска какой-то военной академии. Ну, сыграли фокстрот «Над волнами», спел я «Полюшко-поле». Занавес закрылся, на просцениуме Качалов читает «Птицу-тройку», мои ребята собирают инструменты... Тут ко мне подходит распорядитель в полувоенной форме и говорит: «Задержитесь. И исполните „Лимончики“, „Кичман“, „Гоп со смыком“ и „Мурку“. Я только руками развел: „Мне это петь запрещено“. — „Сам просил“, — говорит распорядитель и показывает пальцем через плечо на зал. Я посмотрел в дырку занавеса — в зале в ряду вместе с курсантами сидит Сталин.
Мы вернулись на сцену, выдали все по полной программе, курсанты в восторге, сам, усатый, тоже ручку к ручке приложил.
Вечером снова гуляю по Кузнецкому. Снизу вверх. А навстречу мне — сверху вниз — Керженцев. Я не дожидаюсь, когда подзовет, — сам подхожу и говорю, что я не выполнил его приказа и исполнял сегодня то, что он запретил. Керженцев побелел: «Что значит „не выполнили“, как вы могли исполнять, если я запретил?» — «Не мог отказать просьбе зрителя», — так уныло, виновато отвечаю я. «Какому зрителю вы не могли отказать, если я запретил?» — «Сталину», — говорю.
Керженцев развернулся и быстро-быстро снизу вверх засеменил по Кузнецкому. Больше я его не видел.
Вполне естественно, в своих рассказах Утесов не мог обойти взаимоотношений со своей родной Одессой, которую он к тому времени не видел много лет. Причин для разлуки было несколько, и одна из них — характер его родного города, сохранившийся еще в ту пору.
— Я приехал в Одессу, — говорил он, — выступил в оперном театре. Триумф полный. Довольный и расслабленный выхожу с концерта к машине, сажусь рядом с водителем. Машина трогается. Вдруг в свете фар возникает женщина. Кричит: «Стойте! Стойте!» Мы останавливаемся. Женщина распахивает дверь машины с моей стороны, из темноты вытаскивает за руку маленького золотушного мальчика и, показывая на меня, говорит: «Сема, смотри — это Утесов, когда ты вырастешь, он уже умрет». Я захлопнул дверь и никогда больше не ездил в Одессу!
Раз десять я слушал этот рассказ, и всегда в нем золотушного мальчика «вытаскивали из темноты» разные женщины: с Привоза, с Дерибасовской, с Молдаванки; это были молодые мамы, домработницы из Мелитополя, бабушки с Ланжерона — целая галерея одесских женщин. Их лексический и интонационный строй был разнообразен и неповторим. Каждая обладала собственными социальными, национальными и профессиональными корнями.
Утесов рассказывал как-то о жанре в старой эстраде — «дамский имитатор», но никогда не говорил, что подвизался в этом жанре показа женских типов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109