ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Бельевые веревки, натянутые между глядящими друг на друга балконами. Там и сям на этих веревках, отчаянно сопротивляясь сильному ветру, болталось выстиранное цветное и белое белье, пропитавшееся дождевой водой…
Очень усталой была мама в то утро, голова ее, по-видимому, была тяжелой от бессонницы, голода, выпитого в большом количестве черного кофе и принятых таблеток, поэтому шаги ее были медленными, как у женщины-лунатика, погруженной в сон. Возможно, с улицы Бен-Иехуда, не доходя до бульвара Нордау, мама свернула направо в переулок Прекрасный пейзаж, где, разумеется, не было никакого прекрасного пейзажа, а были низкие, оштукатуренные дома, построенные из бетонных блоков, с металлическими проржавевшими оградами. Этот переулок выводил ее на бульвар Моцкин, который вообще-то был не бульваром, а пустынной улицей, короткой и широкой, застроенной лишь наполовину и еще не везде замощенной. И с бульвара Моцкин усталые ноги вывели маму к улице Тахон, а от улицы Тахон — к улице Дизенгоф, и там настиг ее сильный, колючий дождь. Но она и не вспомнила о зонтике, висевшем у нее на согнутой руке, и продолжала шагать с непокрытой головой под дождем. Ее красивая сумочка висела на ремешке, переброшенном через плечо. Мама пересекла улицу Дизенгоф (так вели ее ноги), должно быть, вышла к улице Зангвил, а оттуда к переулку Зангвил, и теперь она по-настоящему заблудилась. У нее не было ни малейшего понятия, как вернуться в дом сестры, не знала она и того, для чего ей туда возвращаться, не ведала, зачем она вообще пошла, ну, разве, чтобы исполнить предписание врача-специалиста, посоветовавшего ей бродить по тель-авивским улицам и разглядывать молодых красивых парней. Но никаких молодых красивых парней в то субботнее дождливое утро на улицах не было — ни на улице Зангвиль, ни в переулке Зангвиль, ни на улице Соколов, с которой мама перешла на улицу Базель, ни на улице Базель, ни в каком другом месте…
Быть может, в то время она думала об огромном фруктовом саде, что простирался за родительским домом в Ровно. Или об Ире Стилецкой, жене инженера из Ровно, которая сожгла себя в заброшенной избе Антона, сына кучера Филиппа. Или о гимназии «Тарбут», о городе, о реке, об окрестных пейзажах. Или о переулочках Старого города в Праге, о своих студенческих годах в университете. И еще о том, о ком она, похоже, никогда не рассказывала, — ни нам, ни своим сестрам, ни даже Лиленьке, своей лучшей подруге.
Время от времени пробегал мимо нее какой-нибудь торопливый прохожий, убегающий от дождя. То тут, то там перебегала ей дорогу кошка, которую мама, возможно, и окликала: хотела выяснить у нее кое-что, обменяться с нею мнениями и чувствами, просто спросить у нее кошачьего совета. Но всякая кошка, к которой мама обращалась, в панике бежала от нее, словно способна была издали учуять дух уже вынесенного маме окончательного приговора.
В полдень вернулась она в дом сестры. Там пришли в ужас от ее вида: она была совершенно застывшей и промокшей до нитки. При этом она шутливо жаловалась на то, что по улицам Тель-Авива не ходят молодые и красивые мужчины: если бы только встретила одного из них, то попыталась бы соблазнить — ведь всегда были мужчины, глядевшие на нее с вожделением, но еще немного, еще совсем немного — и уже не останется того, на что смотрят с вожделением. Хая, мамина сестра, поспешила наполнить теплую ванну, мама искупалась, отказалась съесть хотя бы крошку, потому что любая еда вызывает у нее рвоту, поспала два-три часа. Под вечер оделась, завернулась в плащ, который так и не успел просохнуть, обула сапоги, которые все еще были напоены холодной водой от утренней прогулки, и вновь, выполняя предписания врача-специалиста, вышла на поиски молодых и красивых парней, что должны фланировать по улицам Тель-Авива. На сей раз, под вечер, поскольку дождь немного стих, улицы уже не были столь пустынны, и мама не просто бродила по ним, а нашла дорогу на улицу Дизенгоф, вышла на угол бульвара Керен Кайемет, а оттуда — к улице Гордон, пересекавшей Дизенгоф, и дальше — к Дизенгоф-Фришман… Ее красивая сумка висела на ремне, на плече ее плаща. Мама видела красивые витрины, и кафе, и всю ту жизнь, которая в Тель-Авиве считалась богемной, но все это казалось ей вторичным, бывшим в употреблении, потертым, печальным — этакое подражание подражанию. При этом и оригинал представлялся ей убогим и несчастным. Все казалось ей достойным милосердия и нуждающимся в нем, но ее мера милосердия уже была исчерпана.
Под вечер вернулась она домой, отказалась и на этот раз от еды, выпила чашку черного кофе, следом еще одну, уселась с какой-то книгой, намереваясь просмотреть ее, но книга свалилась к ее ногам, мамины глаза закрылись, и примерно минут через десять дяде Цви и тете Хае показалось, что с кресла доносится легкое неритмичное похрапывание. Потом она проснулась и сказала, что хочет отдохнуть, что, по ее ощущению, врач-специалист был прав, порекомендовав ей каждый день ходить несколько часов по улицам города, и еще ей кажется, что этой ночью она ляжет рано и ей удастся, наконец, уснуть крепко и глубоко. Уже в половине девятого сестра предложила ей перестелить постель, поменяла постельное белье и даже положила под пуховое одеяло бутылку с горячей водой, потому что ночи были очень холодными, и как раз в эту минуту на улице возобновился дождь, с силой застучав в ставни. Мама решила этой ночью спать, не раздеваясь. А чтобы быть уверенной в том, что она не проснется и не будет снова сидеть в кухне, мучаясь от бессонницы, налила мама себе стакан чая из термоса, приготовленного для нее сестрой и поставленного у ее изголовья, подождала, пока чай немного остыл, и запила им свои снотворные таблетки…
Если бы я был там, рядом с ней, в той комнате, выходящей на задний двор, в квартире Хаи и Цви, в ту минуту — в половине девятого или без четверти девять, на исходе той субботы, я бы, конечно, попытался всеми своими силами объяснить ей, почему этого делать нельзя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278
Очень усталой была мама в то утро, голова ее, по-видимому, была тяжелой от бессонницы, голода, выпитого в большом количестве черного кофе и принятых таблеток, поэтому шаги ее были медленными, как у женщины-лунатика, погруженной в сон. Возможно, с улицы Бен-Иехуда, не доходя до бульвара Нордау, мама свернула направо в переулок Прекрасный пейзаж, где, разумеется, не было никакого прекрасного пейзажа, а были низкие, оштукатуренные дома, построенные из бетонных блоков, с металлическими проржавевшими оградами. Этот переулок выводил ее на бульвар Моцкин, который вообще-то был не бульваром, а пустынной улицей, короткой и широкой, застроенной лишь наполовину и еще не везде замощенной. И с бульвара Моцкин усталые ноги вывели маму к улице Тахон, а от улицы Тахон — к улице Дизенгоф, и там настиг ее сильный, колючий дождь. Но она и не вспомнила о зонтике, висевшем у нее на согнутой руке, и продолжала шагать с непокрытой головой под дождем. Ее красивая сумочка висела на ремешке, переброшенном через плечо. Мама пересекла улицу Дизенгоф (так вели ее ноги), должно быть, вышла к улице Зангвил, а оттуда к переулку Зангвил, и теперь она по-настоящему заблудилась. У нее не было ни малейшего понятия, как вернуться в дом сестры, не знала она и того, для чего ей туда возвращаться, не ведала, зачем она вообще пошла, ну, разве, чтобы исполнить предписание врача-специалиста, посоветовавшего ей бродить по тель-авивским улицам и разглядывать молодых красивых парней. Но никаких молодых красивых парней в то субботнее дождливое утро на улицах не было — ни на улице Зангвиль, ни в переулке Зангвиль, ни на улице Соколов, с которой мама перешла на улицу Базель, ни на улице Базель, ни в каком другом месте…
Быть может, в то время она думала об огромном фруктовом саде, что простирался за родительским домом в Ровно. Или об Ире Стилецкой, жене инженера из Ровно, которая сожгла себя в заброшенной избе Антона, сына кучера Филиппа. Или о гимназии «Тарбут», о городе, о реке, об окрестных пейзажах. Или о переулочках Старого города в Праге, о своих студенческих годах в университете. И еще о том, о ком она, похоже, никогда не рассказывала, — ни нам, ни своим сестрам, ни даже Лиленьке, своей лучшей подруге.
Время от времени пробегал мимо нее какой-нибудь торопливый прохожий, убегающий от дождя. То тут, то там перебегала ей дорогу кошка, которую мама, возможно, и окликала: хотела выяснить у нее кое-что, обменяться с нею мнениями и чувствами, просто спросить у нее кошачьего совета. Но всякая кошка, к которой мама обращалась, в панике бежала от нее, словно способна была издали учуять дух уже вынесенного маме окончательного приговора.
В полдень вернулась она в дом сестры. Там пришли в ужас от ее вида: она была совершенно застывшей и промокшей до нитки. При этом она шутливо жаловалась на то, что по улицам Тель-Авива не ходят молодые и красивые мужчины: если бы только встретила одного из них, то попыталась бы соблазнить — ведь всегда были мужчины, глядевшие на нее с вожделением, но еще немного, еще совсем немного — и уже не останется того, на что смотрят с вожделением. Хая, мамина сестра, поспешила наполнить теплую ванну, мама искупалась, отказалась съесть хотя бы крошку, потому что любая еда вызывает у нее рвоту, поспала два-три часа. Под вечер оделась, завернулась в плащ, который так и не успел просохнуть, обула сапоги, которые все еще были напоены холодной водой от утренней прогулки, и вновь, выполняя предписания врача-специалиста, вышла на поиски молодых и красивых парней, что должны фланировать по улицам Тель-Авива. На сей раз, под вечер, поскольку дождь немного стих, улицы уже не были столь пустынны, и мама не просто бродила по ним, а нашла дорогу на улицу Дизенгоф, вышла на угол бульвара Керен Кайемет, а оттуда — к улице Гордон, пересекавшей Дизенгоф, и дальше — к Дизенгоф-Фришман… Ее красивая сумка висела на ремне, на плече ее плаща. Мама видела красивые витрины, и кафе, и всю ту жизнь, которая в Тель-Авиве считалась богемной, но все это казалось ей вторичным, бывшим в употреблении, потертым, печальным — этакое подражание подражанию. При этом и оригинал представлялся ей убогим и несчастным. Все казалось ей достойным милосердия и нуждающимся в нем, но ее мера милосердия уже была исчерпана.
Под вечер вернулась она домой, отказалась и на этот раз от еды, выпила чашку черного кофе, следом еще одну, уселась с какой-то книгой, намереваясь просмотреть ее, но книга свалилась к ее ногам, мамины глаза закрылись, и примерно минут через десять дяде Цви и тете Хае показалось, что с кресла доносится легкое неритмичное похрапывание. Потом она проснулась и сказала, что хочет отдохнуть, что, по ее ощущению, врач-специалист был прав, порекомендовав ей каждый день ходить несколько часов по улицам города, и еще ей кажется, что этой ночью она ляжет рано и ей удастся, наконец, уснуть крепко и глубоко. Уже в половине девятого сестра предложила ей перестелить постель, поменяла постельное белье и даже положила под пуховое одеяло бутылку с горячей водой, потому что ночи были очень холодными, и как раз в эту минуту на улице возобновился дождь, с силой застучав в ставни. Мама решила этой ночью спать, не раздеваясь. А чтобы быть уверенной в том, что она не проснется и не будет снова сидеть в кухне, мучаясь от бессонницы, налила мама себе стакан чая из термоса, приготовленного для нее сестрой и поставленного у ее изголовья, подождала, пока чай немного остыл, и запила им свои снотворные таблетки…
Если бы я был там, рядом с ней, в той комнате, выходящей на задний двор, в квартире Хаи и Цви, в ту минуту — в половине девятого или без четверти девять, на исходе той субботы, я бы, конечно, попытался всеми своими силами объяснить ей, почему этого делать нельзя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278