ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Обычно жеребцу положено двадцать —-тридцать маток за сезон покрыть. А этот восемьдесят покрывал, и хоть бы что.
Одни женщины отворачивались, другие кисло улыбались, а Клава Лапуркова даже сплюнула:
— Тьфу ты, черт! Старый человек, а плетет что попало. И не противно ж ему молоть такое...
Шкред как будто не услыхал ее. Он пожевал немного мяса, отщипнул от ломтя, как понюхать, мякиша и бросил в рот.
— Видите, сколько у нас мирных забот, а мы все — война, война. Войну нам, мальцы, надо уже помаленьку забывать.
— Оно-то так, надо забывать, ты правду говоришь, но пока что она не очень-то забывается. Ты думаешь, вот эта женщина...
— Лисавета,— подсказал Шкред.
— Ага, Лисавета, которая только что о своем горе рассказывала, скоро забудет о нем? Нет. Я даже сомневаюсь, что она вообще сможет об этом когда-нибудь забыть. Умрет сама, а все будет помнить. Дочка ее будет помнить, хата будет помнить, земля будет помнить..
Шкред разлил по кружкам оставшееся в бутылке — себе и Масаловичу — и предложил:
— Давай за мир выпьем.
Они выпили, слегка закусили. Около подвод стало тихо: будто нарочно замолкли все сразу. Только слышно было, как маленькая Лисаветина дочка, играя с куклой, наговаривала на нее:
— Айе, айе, я уже и сама не знаю, что мне с нею делать — ни положить ее, ни отойти куда. Как только на минутку отлучусь, так она кричит, аж до посинения: «Мама!» — и все.
Малышка, много раз слыхавшая от Лисаветы такие упреки, говорила сейчас почти ее словами.
Масалович, глядя почему-то на Матюжницу, продолжал свое, как будто закруглял начатый раньше разговор:
— Вон и в наши Гороховичи вернулась было девка одна. Переводчица. Думала, все забылось, что она тут с немцами вытворяла. Пока мои партизаны разбирались, она это, стерва, или не она, так та подстилка немецкая уже себе какого-то тылового майора подцепила, под ручку с ним ходит, будто муж и жена. Майор ей даже часы на руку нацепил. Тогда Саша Мультан, смелый такой хлопец, отобрал у нее те часы и бабке Жужалице отдал: «На, бабуля, никого у тебя не осталось, так пускай хоть эти часы будут». А та не хочет брать: «На черта они мне, я ведь и стрелок уже не вижу, и время лучше по солнцу определяю». Но Саша уговорил все же Жужалицу взять часы: «Бери, бери, бабуля, хоть, может, хлеба за них выменяешь: ты же голодная». А та подстилка немецкая...
— А что, разве тут хорошо знали, что она с немцами крутилась? — осторожно спросила Веслава, которая до сих пор молча сидела на оглобле.
— Не только, милая моя, знали, но и видели,— ответил ей Масалович.— Так вот, она пожаловалась своему майору. Тот за пистолет. «Постреляю! — кричит.— Развели мне тут партизанщину, что хотят, то и вытворяют, никак не могут сообразить, что пора уже к порядку привыкать». Тут и я вышел: «Что за шум, а драки нет?» Он ко мне: «А ты кто такой?» — «Я партизан».— «А, значит, и ты такой же, как
они». Едва втолковали ему, почему у этой курвы отобрали его часы и почему ее так ненавидят в Гороховичах.
Веслава слушала рассказ гороховичского председателя съежившись, словно собравшись в комочек.
— А что, ее и правда вся деревня ненавидит? — спросила она.— Все-все?
— Еще бы! Если бы не я, ее тут же и разодрали бы люди — слишком она насолила им за войну. Я самосуд, правда, не допустил: самосудов не люблю — у нас есть власть, пусть она и разбирается. Мне одно было непонятно, как сама-то она осмелилась вернуться. Неужели, думала, все забылось?
Спряталось за тучку солнце — и сразу похолодало. Вересовский посмотрел на голые Веславины руки — они от холода покрылись легким пушком, которого он до.сих пор не замечал у девушки, и ему почему-то тоже сделалось холодно, зябко.
Веслава больше ничего не говорила. Она сидела молча и задумчиво смотрела на носок своего запыленного ботинка, будто увидела на нем что-то очень интересное. Вокруг нее шумели, говорили, смеялись, но она, видно было, ничего этого не слышала.
И потому, когда Веслава, опять-таки молча, поднялась с оглобли и пошла в лес, Вересовский, немного подождав, понимая, что сейчас творится у нее на душе, подался вслед за нею. Но как он ни искал ее — девушки нигде не нашел: в лесу было тихо, не шевелилась ни одна веточка, и невозможно было даже догадаться, в какую сторону она пошла.
14
Была уже та пора, когда растения посбрасывали свои ярко-праздничные убранства, а на стебельках, еще недавно усыпанных цветами, сейчас буднично и задумчиво шуршали полные коробочки спелых зерен, бережно укрывая от дождей и тумана свои летние сокровища.
Соблазнившись солнцем и теплом, во второй раз зацветали брусника, земляника, даже крушина. Снова вспоминали весну колокольчики, фиалки, клевер — их цветки были уже не такие яркие и не такие крупные, как весной, но все же и они привлекали к себе внимание, заставляя любоваться их печально-тихой красотой.
По утрам луга всегда выстилал густой туман, по которому, казалось, можно было бежать, как по полотну, и который напоминал о том, что в природе уже начинается борьба тепла и холода — тепло еще не хотело сдаваться, но и холод с каждым днем все набирал силу: он остужал теплое дыхание земли, и оно выпадало росами на пожню и туманами висело над отавой. К обеду туман рассеивался, и тогда в полях и лугах становилось так прозрачно и чисто, что четко была видна каждая копна сена и каждый суслон ячменя, каждый кустик и каждая рощица, и даже издалека можно было заметить, как на опушках горит синеватым огнем спелый вереск.
Вереск на поляне. Холодноватый туман. Холодноватый и вереск.
А над этим вереском, над этой прозрачностью, над полями и лугами где-то с обеда — он никогда не видел, чтобы птицы летели в вырай с утра,— стая за стаей спешили туда, куда уплывало тепло, перелетные странники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Одни женщины отворачивались, другие кисло улыбались, а Клава Лапуркова даже сплюнула:
— Тьфу ты, черт! Старый человек, а плетет что попало. И не противно ж ему молоть такое...
Шкред как будто не услыхал ее. Он пожевал немного мяса, отщипнул от ломтя, как понюхать, мякиша и бросил в рот.
— Видите, сколько у нас мирных забот, а мы все — война, война. Войну нам, мальцы, надо уже помаленьку забывать.
— Оно-то так, надо забывать, ты правду говоришь, но пока что она не очень-то забывается. Ты думаешь, вот эта женщина...
— Лисавета,— подсказал Шкред.
— Ага, Лисавета, которая только что о своем горе рассказывала, скоро забудет о нем? Нет. Я даже сомневаюсь, что она вообще сможет об этом когда-нибудь забыть. Умрет сама, а все будет помнить. Дочка ее будет помнить, хата будет помнить, земля будет помнить..
Шкред разлил по кружкам оставшееся в бутылке — себе и Масаловичу — и предложил:
— Давай за мир выпьем.
Они выпили, слегка закусили. Около подвод стало тихо: будто нарочно замолкли все сразу. Только слышно было, как маленькая Лисаветина дочка, играя с куклой, наговаривала на нее:
— Айе, айе, я уже и сама не знаю, что мне с нею делать — ни положить ее, ни отойти куда. Как только на минутку отлучусь, так она кричит, аж до посинения: «Мама!» — и все.
Малышка, много раз слыхавшая от Лисаветы такие упреки, говорила сейчас почти ее словами.
Масалович, глядя почему-то на Матюжницу, продолжал свое, как будто закруглял начатый раньше разговор:
— Вон и в наши Гороховичи вернулась было девка одна. Переводчица. Думала, все забылось, что она тут с немцами вытворяла. Пока мои партизаны разбирались, она это, стерва, или не она, так та подстилка немецкая уже себе какого-то тылового майора подцепила, под ручку с ним ходит, будто муж и жена. Майор ей даже часы на руку нацепил. Тогда Саша Мультан, смелый такой хлопец, отобрал у нее те часы и бабке Жужалице отдал: «На, бабуля, никого у тебя не осталось, так пускай хоть эти часы будут». А та не хочет брать: «На черта они мне, я ведь и стрелок уже не вижу, и время лучше по солнцу определяю». Но Саша уговорил все же Жужалицу взять часы: «Бери, бери, бабуля, хоть, может, хлеба за них выменяешь: ты же голодная». А та подстилка немецкая...
— А что, разве тут хорошо знали, что она с немцами крутилась? — осторожно спросила Веслава, которая до сих пор молча сидела на оглобле.
— Не только, милая моя, знали, но и видели,— ответил ей Масалович.— Так вот, она пожаловалась своему майору. Тот за пистолет. «Постреляю! — кричит.— Развели мне тут партизанщину, что хотят, то и вытворяют, никак не могут сообразить, что пора уже к порядку привыкать». Тут и я вышел: «Что за шум, а драки нет?» Он ко мне: «А ты кто такой?» — «Я партизан».— «А, значит, и ты такой же, как
они». Едва втолковали ему, почему у этой курвы отобрали его часы и почему ее так ненавидят в Гороховичах.
Веслава слушала рассказ гороховичского председателя съежившись, словно собравшись в комочек.
— А что, ее и правда вся деревня ненавидит? — спросила она.— Все-все?
— Еще бы! Если бы не я, ее тут же и разодрали бы люди — слишком она насолила им за войну. Я самосуд, правда, не допустил: самосудов не люблю — у нас есть власть, пусть она и разбирается. Мне одно было непонятно, как сама-то она осмелилась вернуться. Неужели, думала, все забылось?
Спряталось за тучку солнце — и сразу похолодало. Вересовский посмотрел на голые Веславины руки — они от холода покрылись легким пушком, которого он до.сих пор не замечал у девушки, и ему почему-то тоже сделалось холодно, зябко.
Веслава больше ничего не говорила. Она сидела молча и задумчиво смотрела на носок своего запыленного ботинка, будто увидела на нем что-то очень интересное. Вокруг нее шумели, говорили, смеялись, но она, видно было, ничего этого не слышала.
И потому, когда Веслава, опять-таки молча, поднялась с оглобли и пошла в лес, Вересовский, немного подождав, понимая, что сейчас творится у нее на душе, подался вслед за нею. Но как он ни искал ее — девушки нигде не нашел: в лесу было тихо, не шевелилась ни одна веточка, и невозможно было даже догадаться, в какую сторону она пошла.
14
Была уже та пора, когда растения посбрасывали свои ярко-праздничные убранства, а на стебельках, еще недавно усыпанных цветами, сейчас буднично и задумчиво шуршали полные коробочки спелых зерен, бережно укрывая от дождей и тумана свои летние сокровища.
Соблазнившись солнцем и теплом, во второй раз зацветали брусника, земляника, даже крушина. Снова вспоминали весну колокольчики, фиалки, клевер — их цветки были уже не такие яркие и не такие крупные, как весной, но все же и они привлекали к себе внимание, заставляя любоваться их печально-тихой красотой.
По утрам луга всегда выстилал густой туман, по которому, казалось, можно было бежать, как по полотну, и который напоминал о том, что в природе уже начинается борьба тепла и холода — тепло еще не хотело сдаваться, но и холод с каждым днем все набирал силу: он остужал теплое дыхание земли, и оно выпадало росами на пожню и туманами висело над отавой. К обеду туман рассеивался, и тогда в полях и лугах становилось так прозрачно и чисто, что четко была видна каждая копна сена и каждый суслон ячменя, каждый кустик и каждая рощица, и даже издалека можно было заметить, как на опушках горит синеватым огнем спелый вереск.
Вереск на поляне. Холодноватый туман. Холодноватый и вереск.
А над этим вереском, над этой прозрачностью, над полями и лугами где-то с обеда — он никогда не видел, чтобы птицы летели в вырай с утра,— стая за стаей спешили туда, куда уплывало тепло, перелетные странники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45