ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
он не может этому противиться. Его горестное оцепенение вдруг завершается жестом, стремительным, как рефлекс. Отец хватает свою тарелку и с размаху швыряет ее на пол, тарелка вместе с содержи-мым разлетается вдребезги; супруга идет за другой тарелкой, кладет новый ломоть ветчины и новую порцию дро-жащего гарнира и ставит на стол, но тарелка мгновенно разделяет участь своей предшественницы; не падая духом, мать поспешно повторяет операцию, но и третья тарелка с еще большей стремительностью присоединяется к своим сестрам. Рефлекс срабатывает незамедлительно, последовательность жестов происходит с невероятной быстротой и точностью, и кажется, что очередную тарелку с ветчиной-лапшой мать подает на стол с единственной целью доставить отцу удовольствие швырнуть ее на пол, что она уже и сама поддалась этой заразе, потому что в
конце пантомимы, когда ветчина уже вся вышла, мать замечает на столе свою собственную тарелку; кусок ветчины на ней — будто толстый, издевательски высунутый язык. Что он тут делает? Трах! На пол его! А потом мать садится и начинает тихо плакать.
Включим снова звук: вы услышите лишь приглушенные рыдания; пароксизм, проявившийся с такой необузданностью, сменяется полным упадком сил. Отец со смешанным чувством осматривается вокруг, видит разбросанные по кухне осколки фаянса и куски ветчины, видит свисающую со стен, словно барочные украшения, лапшу, и на его лице можно прочесть сперва смутное удовлетворение учиненным побоищем, а потом осознание тщетности этого бунта. Он морщится, прижимает руку к животу, признак того, что его распирает, и сильно бледнеет. Когда его охватывает шов, бледность становится устрашающей. Но отец слишком устал, чтобы начинать все сначала. Оттолкнув стул, он молча уходит из кухни...
Мы остаемся с матерью вдвоем, я смотрю, как она плачет, мне хочется утешить ее, но я чувствую, что у меня ничего не получится; к тому же я и сам нуждаюсь в утешении, настолько потрясла меня эта сцена. Вскоре мать берет себя в руки и принимается за уборку, наступает затишье, и я принимаюсь думать о том, что и мне хотелось бы поупражняться в битье тарелок, пошвырять издали еду в стену; эти мысли немного успокаивают меня, но, увы, это был всего лишь антракт. Подметая, мать вновь обретает задор. Я замечаю это по ускоряющемуся ритму щетки, а потом и по торопливости, с которой она раздевает меня. Она уже в бешенстве, вся так и кипит, и, едва подоткнув мне одеяло, она устремляется к гостиной, где закрылся отец.
— Луи, мне нужно с тобой поговорить!
— Оставь меня в покое!
— Хочешь ты или нет, но ты меня выслушаешь. Твое поведение просто неслыханно.— В начале спора она всегда изъясняется в торжественном стиле.— Мое терпение подходит к концу, ты слышишь, Луи?
В ответ раздается еще более энергичное проклятие, с грохотом хлопает стеклянная дверь. Он переходит в контратаку; я зарываюсь поглубже под одеяло, чтобы приглушить звук родительских криков; я боюсь сам не знаю чего, поэтому мне хочется и бодрствовать и поскорей погрузиться в сон, уйти от голосов, полных ярости, причина
которой от меня ускользает. Мне кажется, ветчина и лапша не стоят того, чтобы из-за них так волноваться, я остервенело сосу большой палец, этот свой молчаливый горн, да еще подкрепляю столь утешающее меня действие тем, что одновременно накручиваю на указательный палец прядь волос, но она вырывается, и борьба с ней тоже поддерживает меня. А поддержка мне сейчас просто необходима, потому что под воздействием этих гневных голосов ночное пространство спальни стало враждебным, и я уже не уверен, что тела на соседней кровати обретут в эту ночь неподвижность побеленных простынями статуй. Зеркало шкафа отражает неведомо откуда явившийся слабый свет, так будет посверкивать на дне колодца вода, когда я над ним нагнусь; я прислушиваюсь, я слышу (или мне только кажется, что слышу?), слышу то, чего вовсе не хотел бы слышать, и единственным, если не считать ритуального сосания пальца, единственным успокоительным элементом внешнего мира остается биение пульса времени на церковных часах, густой и долгий отзвук бронзы, неумолчно дрожащий в ночи.
Умиротворяющая власть этого звука состоит, я думаю, в его регулярности. Я еще не научился понимать, который час показан на циферблате, но жду, твердо зная, когда колокол пробьет очередной раз, регулярность боя церковных часов еще никогда не нарушалась, и это постоянно сбывающееся предвидение есть элемент стабильности, которая так нужна мне в моем мире, ибо слишком уж много появляется в нем аномалий. Наше домашнее время все чаще капризничает, стенные часы ломаются, останавливаются... Стенные часы?
Я с удивлением замечаю, что, хотя моя память в точ-ности удерживает все подробности расположения родной (почти родной) квартиры, я совершенно неспособен расставить или развесить по своим местам механизмы, измеряющие время,— я их больше не вижу. Где могут они находиться? Кажется, будто мы вообще были их лишены, а ведь я прекрасно помню, где и как размещались часы в жилище дедушки и бабушки. Надеюсь, мне скоро представится случай описать их. Уж там-то часы, слава богу, идут в едином ритме с той мощной гулкостью, что струится с башенки Валь-де-Грас и устанавливает хоть какое-то подобие порядка в этих беспорядочных ночах...
Еще один Робер, тоже мой тезка, который берет надо мной верх в еще одной гастрономической битее. Итак, я стремлюсь поскорее отправиться в мир верно идущих часов, но прямого пути туда нет, нужно идти в обход, и снова это связано с моим именем, с пригородной виллой, с жилищем еще одного моего дяди, чьей фамилии я уже не могу припомнить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
конце пантомимы, когда ветчина уже вся вышла, мать замечает на столе свою собственную тарелку; кусок ветчины на ней — будто толстый, издевательски высунутый язык. Что он тут делает? Трах! На пол его! А потом мать садится и начинает тихо плакать.
Включим снова звук: вы услышите лишь приглушенные рыдания; пароксизм, проявившийся с такой необузданностью, сменяется полным упадком сил. Отец со смешанным чувством осматривается вокруг, видит разбросанные по кухне осколки фаянса и куски ветчины, видит свисающую со стен, словно барочные украшения, лапшу, и на его лице можно прочесть сперва смутное удовлетворение учиненным побоищем, а потом осознание тщетности этого бунта. Он морщится, прижимает руку к животу, признак того, что его распирает, и сильно бледнеет. Когда его охватывает шов, бледность становится устрашающей. Но отец слишком устал, чтобы начинать все сначала. Оттолкнув стул, он молча уходит из кухни...
Мы остаемся с матерью вдвоем, я смотрю, как она плачет, мне хочется утешить ее, но я чувствую, что у меня ничего не получится; к тому же я и сам нуждаюсь в утешении, настолько потрясла меня эта сцена. Вскоре мать берет себя в руки и принимается за уборку, наступает затишье, и я принимаюсь думать о том, что и мне хотелось бы поупражняться в битье тарелок, пошвырять издали еду в стену; эти мысли немного успокаивают меня, но, увы, это был всего лишь антракт. Подметая, мать вновь обретает задор. Я замечаю это по ускоряющемуся ритму щетки, а потом и по торопливости, с которой она раздевает меня. Она уже в бешенстве, вся так и кипит, и, едва подоткнув мне одеяло, она устремляется к гостиной, где закрылся отец.
— Луи, мне нужно с тобой поговорить!
— Оставь меня в покое!
— Хочешь ты или нет, но ты меня выслушаешь. Твое поведение просто неслыханно.— В начале спора она всегда изъясняется в торжественном стиле.— Мое терпение подходит к концу, ты слышишь, Луи?
В ответ раздается еще более энергичное проклятие, с грохотом хлопает стеклянная дверь. Он переходит в контратаку; я зарываюсь поглубже под одеяло, чтобы приглушить звук родительских криков; я боюсь сам не знаю чего, поэтому мне хочется и бодрствовать и поскорей погрузиться в сон, уйти от голосов, полных ярости, причина
которой от меня ускользает. Мне кажется, ветчина и лапша не стоят того, чтобы из-за них так волноваться, я остервенело сосу большой палец, этот свой молчаливый горн, да еще подкрепляю столь утешающее меня действие тем, что одновременно накручиваю на указательный палец прядь волос, но она вырывается, и борьба с ней тоже поддерживает меня. А поддержка мне сейчас просто необходима, потому что под воздействием этих гневных голосов ночное пространство спальни стало враждебным, и я уже не уверен, что тела на соседней кровати обретут в эту ночь неподвижность побеленных простынями статуй. Зеркало шкафа отражает неведомо откуда явившийся слабый свет, так будет посверкивать на дне колодца вода, когда я над ним нагнусь; я прислушиваюсь, я слышу (или мне только кажется, что слышу?), слышу то, чего вовсе не хотел бы слышать, и единственным, если не считать ритуального сосания пальца, единственным успокоительным элементом внешнего мира остается биение пульса времени на церковных часах, густой и долгий отзвук бронзы, неумолчно дрожащий в ночи.
Умиротворяющая власть этого звука состоит, я думаю, в его регулярности. Я еще не научился понимать, который час показан на циферблате, но жду, твердо зная, когда колокол пробьет очередной раз, регулярность боя церковных часов еще никогда не нарушалась, и это постоянно сбывающееся предвидение есть элемент стабильности, которая так нужна мне в моем мире, ибо слишком уж много появляется в нем аномалий. Наше домашнее время все чаще капризничает, стенные часы ломаются, останавливаются... Стенные часы?
Я с удивлением замечаю, что, хотя моя память в точ-ности удерживает все подробности расположения родной (почти родной) квартиры, я совершенно неспособен расставить или развесить по своим местам механизмы, измеряющие время,— я их больше не вижу. Где могут они находиться? Кажется, будто мы вообще были их лишены, а ведь я прекрасно помню, где и как размещались часы в жилище дедушки и бабушки. Надеюсь, мне скоро представится случай описать их. Уж там-то часы, слава богу, идут в едином ритме с той мощной гулкостью, что струится с башенки Валь-де-Грас и устанавливает хоть какое-то подобие порядка в этих беспорядочных ночах...
Еще один Робер, тоже мой тезка, который берет надо мной верх в еще одной гастрономической битее. Итак, я стремлюсь поскорее отправиться в мир верно идущих часов, но прямого пути туда нет, нужно идти в обход, и снова это связано с моим именем, с пригородной виллой, с жилищем еще одного моего дяди, чьей фамилии я уже не могу припомнить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125