ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
С чистыми, вымазанными желтой, как охра, глиной, приятно прохладными в жаркие дни полами. С холщовыми, роскошно вышитыми гарусом рушниками, вися-
щими в передних углах — над божницами и по всем простенкам — то над невеликим зеркальцем, то над какой-нибудь красочной картинкой из знакомого мне уже в ту пору знаменитого сытинского настольного календаря.
Я равнодушным остался к хваленому всеми нашими украинскому борщу, которым потчевали нас в иных хатах. Зато я впервые в жизни познал сладость жарких, ароматных вареников и не мог насладиться всласть неповторимым вкусом паляниц — огромных, выдобрев-ших на бражной опаре булок этого воистину чудо-хлеба!
Меня пленили праздничные девичьи наряды веселых хохлушек. Их расшитые крестом и гладью белые кофты. Ладные красненькие сапожки с подкованными каблучками. Цветные узкие юбочки — по колено. А главная прелесть была в живой, трепещущей на ветру радуге шелковых лент, пылавших над темными, как ночь, или золотыми пшеничными, вескими косами.
Нравились мне и необыкновенно широкие, словно надутые изнутри — тоже разноцветные — сатиновые шаровары здешних молодых парней — парубков. Их — тоже расшитые по вороту гарусом — белые холщовые рубахи. Щегольские, легкие, вызывающе заломленные на затылки конусообразные барашковые шапки. Мягкие — без каблуков — как степные наши ичиги — сапоги. Чубы, нависшие над тугими бровями. И узорчатые шерстяные самотканые пояса с увесистыми яростными кистями...
Меня буквально заворожил, околдовал здешний говор. Певучий. Ласковый. Со смешинкой. Доверительный. Незлобивый. Язык этот так меня восхитил, что я даже удивлялся тому, что маленькие хохлята разговаривали промеж собою так же бойко и весело, как и большие!
И, конечно же, совсем свели меня с ума впервые услышанные мною в этих селах украинские песни. Меня трогали, задевали отзывчивую, чуткую на побудку душу не только многие полупонятные для меня слова этих крылатых, животрепещущих песен. Волновали, тревожили, окрыляли меня и сами внове услышанные мною напевы. Подмывали сердце то невыразимой, страдальческой их грустью и полузатаенной печалью, а то — разгульным степным раздольем. Вольной волею. Необузданной удалью. Лихостью!
О певческом даре этого народа говорить не приходится. Я оглушен был басовыми, набатными голосами
здешних мужиков богатырского склада — в плечах косые сажени!— и полонен грудными женскими подголосками — такими стремительными, летучими, хрустально звонкими, что их, казалось, можно было услышать где-то в глухой, глубинной степи — не за одну версту от этих селений...
Да и не только казалось. Так оно и было на самом деле. Помню, припоздав в дороге, мы ехали на утомленных наших лошадях шажком по малоторной степной дорожке, с решением наших старших провести эту ночь в одном из лежавших на нашем пути переселенческих сел — Белоградовке.Стемнело.
Все глуше и глуше, все затаеннее били в набрякших от росы ковылях перепела. Молодой новорожденный месяц, первозданно блистая в пепельно-зеленоватом небе, стоял на рогу — к ведру. Было тихо. И точно покоренные кротостью и великим покоем этого погожего августовского вечера, наши кони, устало ступая, навострив уши, как бы прислушивались к чему-то, и даже колесные втулки, перестукиваясь, разговаривали сию пору, казалось, вполголоса.
Я, лежа в ракитовом коробке на маминых коленях, бездумно глядел на печальное блистание юного месяца в предвкушении сладкого сна под покровом нашей дорожной палатки из самотканого полога.
И вдруг сердце мое, дрогнув, замерло. Остановилось. Остановилось не только оно. Остановилось — мгновение, и оно было прекрасным!.. Мигом отпрянув от маминых колен, я замер, внутренне похолодев от необъяснимого восторга и счастья.
Именно в это — на всю жизнь запомнившееся мне — мгновение и нахлынул на меня откуда-то издалека поток скорбных, как прощальное журавлиное курлыкание, напевных звуков. Было что-то нездешнее, ненашенское, неземное в них, и незащищенное отроческое мое сердце горело огнем невесть от чего — от безотчетного восторга или притаившейся где-то возле меня неведомой, темной беды...
Инстинктивно ища надежной защиты у мамы, я прижался щекою к теплой ее груди, и она, почуяв душевное мое смятение, молча гладила меня по голове сухой, горячей ладонью.Все мы молчали.
Все мы в эти минуты прислушивались к песне, доносившейся до нас — как на крыльях — из окутанной вечерней полумглою притихшей степи.Я и сейчас слышу эту песню.
Повий, витре, на Вкраину, Де покынуз я дивчину, Де покынув кари очи,— Повий, витре, о пивночи! Миж горами е долына, В тий дольше е хатыеа. В тий хатыни е дивчина, Дивчинояька-голубонька! Повий, витре, тышком, кышком Над румьяным, билым лычком, Над тым лычком нахылыся, Чи спыть мыла, подывыся! Чи спыть мыла, чи збудылась, Спытай в нэи, с ким любылась, С ким любылась тай кохалась И любыты прысягала? А якшо мэие забула Тай другого прыгорнула, То развийся по долыны И не вэртайся з Украины.
Но вот песня умолкла, медленно угасая, как покинутый путниками придорожный костер в вечерней степи, но еще очень долго она продолжала звучать в моей притихшей отроческой душе, будя в ней сложное чувство печали, радости и смутной тревоги...
Смирно себе посиживая при надежном сбережении — между отцом и мамой — в уютном ракитовом коробке, прикрепленном к жидковатым, вибрирующим на дорожных рытвинах дрожкам,— я поглядывал на окрестный божий мир то широко раскрытыми, то полузаспанными глазами. Поглядывал и не переставал дивиться бесконечно изменчивой, всегда новой, всегда неожиданной, невторичной прелести этого мира.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
щими в передних углах — над божницами и по всем простенкам — то над невеликим зеркальцем, то над какой-нибудь красочной картинкой из знакомого мне уже в ту пору знаменитого сытинского настольного календаря.
Я равнодушным остался к хваленому всеми нашими украинскому борщу, которым потчевали нас в иных хатах. Зато я впервые в жизни познал сладость жарких, ароматных вареников и не мог насладиться всласть неповторимым вкусом паляниц — огромных, выдобрев-ших на бражной опаре булок этого воистину чудо-хлеба!
Меня пленили праздничные девичьи наряды веселых хохлушек. Их расшитые крестом и гладью белые кофты. Ладные красненькие сапожки с подкованными каблучками. Цветные узкие юбочки — по колено. А главная прелесть была в живой, трепещущей на ветру радуге шелковых лент, пылавших над темными, как ночь, или золотыми пшеничными, вескими косами.
Нравились мне и необыкновенно широкие, словно надутые изнутри — тоже разноцветные — сатиновые шаровары здешних молодых парней — парубков. Их — тоже расшитые по вороту гарусом — белые холщовые рубахи. Щегольские, легкие, вызывающе заломленные на затылки конусообразные барашковые шапки. Мягкие — без каблуков — как степные наши ичиги — сапоги. Чубы, нависшие над тугими бровями. И узорчатые шерстяные самотканые пояса с увесистыми яростными кистями...
Меня буквально заворожил, околдовал здешний говор. Певучий. Ласковый. Со смешинкой. Доверительный. Незлобивый. Язык этот так меня восхитил, что я даже удивлялся тому, что маленькие хохлята разговаривали промеж собою так же бойко и весело, как и большие!
И, конечно же, совсем свели меня с ума впервые услышанные мною в этих селах украинские песни. Меня трогали, задевали отзывчивую, чуткую на побудку душу не только многие полупонятные для меня слова этих крылатых, животрепещущих песен. Волновали, тревожили, окрыляли меня и сами внове услышанные мною напевы. Подмывали сердце то невыразимой, страдальческой их грустью и полузатаенной печалью, а то — разгульным степным раздольем. Вольной волею. Необузданной удалью. Лихостью!
О певческом даре этого народа говорить не приходится. Я оглушен был басовыми, набатными голосами
здешних мужиков богатырского склада — в плечах косые сажени!— и полонен грудными женскими подголосками — такими стремительными, летучими, хрустально звонкими, что их, казалось, можно было услышать где-то в глухой, глубинной степи — не за одну версту от этих селений...
Да и не только казалось. Так оно и было на самом деле. Помню, припоздав в дороге, мы ехали на утомленных наших лошадях шажком по малоторной степной дорожке, с решением наших старших провести эту ночь в одном из лежавших на нашем пути переселенческих сел — Белоградовке.Стемнело.
Все глуше и глуше, все затаеннее били в набрякших от росы ковылях перепела. Молодой новорожденный месяц, первозданно блистая в пепельно-зеленоватом небе, стоял на рогу — к ведру. Было тихо. И точно покоренные кротостью и великим покоем этого погожего августовского вечера, наши кони, устало ступая, навострив уши, как бы прислушивались к чему-то, и даже колесные втулки, перестукиваясь, разговаривали сию пору, казалось, вполголоса.
Я, лежа в ракитовом коробке на маминых коленях, бездумно глядел на печальное блистание юного месяца в предвкушении сладкого сна под покровом нашей дорожной палатки из самотканого полога.
И вдруг сердце мое, дрогнув, замерло. Остановилось. Остановилось не только оно. Остановилось — мгновение, и оно было прекрасным!.. Мигом отпрянув от маминых колен, я замер, внутренне похолодев от необъяснимого восторга и счастья.
Именно в это — на всю жизнь запомнившееся мне — мгновение и нахлынул на меня откуда-то издалека поток скорбных, как прощальное журавлиное курлыкание, напевных звуков. Было что-то нездешнее, ненашенское, неземное в них, и незащищенное отроческое мое сердце горело огнем невесть от чего — от безотчетного восторга или притаившейся где-то возле меня неведомой, темной беды...
Инстинктивно ища надежной защиты у мамы, я прижался щекою к теплой ее груди, и она, почуяв душевное мое смятение, молча гладила меня по голове сухой, горячей ладонью.Все мы молчали.
Все мы в эти минуты прислушивались к песне, доносившейся до нас — как на крыльях — из окутанной вечерней полумглою притихшей степи.Я и сейчас слышу эту песню.
Повий, витре, на Вкраину, Де покынуз я дивчину, Де покынув кари очи,— Повий, витре, о пивночи! Миж горами е долына, В тий дольше е хатыеа. В тий хатыни е дивчина, Дивчинояька-голубонька! Повий, витре, тышком, кышком Над румьяным, билым лычком, Над тым лычком нахылыся, Чи спыть мыла, подывыся! Чи спыть мыла, чи збудылась, Спытай в нэи, с ким любылась, С ким любылась тай кохалась И любыты прысягала? А якшо мэие забула Тай другого прыгорнула, То развийся по долыны И не вэртайся з Украины.
Но вот песня умолкла, медленно угасая, как покинутый путниками придорожный костер в вечерней степи, но еще очень долго она продолжала звучать в моей притихшей отроческой душе, будя в ней сложное чувство печали, радости и смутной тревоги...
Смирно себе посиживая при надежном сбережении — между отцом и мамой — в уютном ракитовом коробке, прикрепленном к жидковатым, вибрирующим на дорожных рытвинах дрожкам,— я поглядывал на окрестный божий мир то широко раскрытыми, то полузаспанными глазами. Поглядывал и не переставал дивиться бесконечно изменчивой, всегда новой, всегда неожиданной, невторичной прелести этого мира.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57