ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Только блужу словами, трачу бумагу, обольщаю бог знает чем. Они и должны гнать меня из деревни как соблазнителя, как проказу…
«Алеша, ты уж нам городского хлебца привези гостинцем, как поедешь», – нарушила молчание хозяйка. Она тискала руками буханку, с особенным интересом рассматривая ее, будто увидала впервые. «Лешка-а, не кручинься. Ты, главное, не вешай носа, понял? – Гришанино нутро ходило со свистом, каждый вздох давался с превеликим трудом, и мужик словно бы для того и тянулся к вину, чтобы размочить грудь. – Все лабуда, такое постановленье. Ты Линку мою не слушай, она, змея, черт-те что научит. Пить-то почто не пить? Такого нигде не записано. Выпить можно, это не грех. Только Иисус не пьет, он распнут. А напиваться – грех, скажу тебе. Но выпить надо, пользительно, скажу тебе прямо. Выпьешь да и возрадуешься, песенок попоешь, жизнь-то и бежит, ек-макарек. Бог радости не запрещает. Только ума не теряй. Другой раз постановлю: дай-ка напьюся в пропастину. А умом-то остерегусь, окрикиваю: гэть!» – «Думаешь ты умом-то, как же, – охладила жена. – У тебя весь ум на донышке стакана». – «А-а, сгинь с глаз, – простонал Гришаня, – дай с умным человеком поговорить. Не слушай, Лешка, бабу, не будь подкаблучником. Это же могила всякого душевного чувства. Ты живи, как я. Главное, чтобы порядок, никаких нарушений в этом смысле. Вот я интересуюсь до тебя: как ваш брат писатель напивается, удоволь любопытство. К примеру, взять попа – так до положения риз, стекольщик – вдребезги, мясник – по-свински, сапожник – в стельку, плотник – в доску, портной – в лоскуты, печник – в дым, железнодорожник – в дрезину. Каждый по своему ремеслу». – «До одурения, наверное», – сказал Бурнашов. – «Так нельзя, – вдруг осудил Гришаня. – До одурения плохо. – И тут же переметнулся на другое: – Коклет хочу, Лешка. Коклеты пользительная вещь для организма. Как-нибудь с тобой на охоту сходим. Болото окружим, кабанов настреляем, Линка мяса накрутит, из кабанятины хорошие коклеты. Хоть весь день ешь. Пей да закусывай. И вино не берет». – «У, идол. Все бы ему винище жрать… Поди стриги, мужики-то ждут…»
Тут неожиданно в избу вошла Лизанька с блюдом пирогов: робким взглядом обежала застолье, всех расцеловала в щеку, поздравляя с праздником, выложила на тарелку печеного. «Ешьте, пока теплые», – сказала, тут же покрыла чашку полотенцем и вышла. Лина вывесилась из окна, провожая взглядом молодку, похвалила вполголоса: «Ангел девка. Уродит же бог». Похвалила Лизаньку, а небесным теплом обдало Бурнашова. Он вдруг опомнился, спохватился, что засиделся в чужом пиру, и, почти позабыв обиду, нанесенную Чернобесовым, отправился домой. Лизанька уже вышла от Королишки и, прижав блюдо к груди, отдалялась все дальше, от избы к избе, в верхний порядок деревни. А Бурнашов вдруг рассмеялся, провожая взглядом жену. Вспомнился разговор с Гришаней. До одури, значит, нельзя, в одурении человек не властен над собою. И все же, как упивается потерявший разум русский писатель? В гробину, до чертиков, в лежку, мертвецки, в дрезину, по-скотски, до беспамятства, в лист? Вот он, великий язык: даже свое падение надо обозначить народу, чтобы замедлиться на мгновение перед пропастью, куда падать жутко и желанно. Значит, и гибельная черта должна иметь свое прозвище?
* * *
Под вечер в открытое окно вдруг раздалось тягучее русское пенье, слегка раздрызганное, но соединенное в общий многоголосый хор.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Показалась процессия, жидкий ручеек старушишек, они шли берегом и над светлой водою озера казались высеченными из елового корня – обдирыша. Латунная заря была испятнана нежной запоздалой зеленью, и было такое чувство, что поклонницы готовы вот так, не касаясь ступнями тихой озерной воды, без натуги войти в мреющее небо. Власиха шла впереди, несла икону Божьей матери казанской и через каждые двадцать – тридцать шажков начинала каралесение: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…» Она затягивала низко, но приятно, и старушонки, поначалу ладно подхватив, вскоре уставали, разбредались голосами, угасая, как тает свеча. Горбатые, увечные, преклонные, изжитые, в той крайней степени немощи, когда уже сам почти не правишь собою, они, однако, в силу материнской натуры пеклись о родимом печище. Бурнашов крикнул Лизаньку, они скоро догнали процессию на задах деревни и пропустили мимо себя, пристроились в хвосте, где попадала последней та самая сердечница в огромных фетровых ботах, на слоновьих негнущихся ногах. Власиха, заметив писателя, низко поклонилась ему, не замедляя торжественного хода, ее носатое птичье лицо было преображенным, почти красивым; черный с красными цветами плат, темная плюшевая жакетка и старинный сарафан с белыми бейками по подолу лишь подчеркивали умильную кротость и задушевность помягчевшего лица. Обычно быстрые, летающие глазки, нынче наполненные густой синевой, глядели из-под напущенных век гордовато, немигающе, с той зоркой несгибаемой властностью, которую дает лишь твердое знание собственной непохожести на прочих. Власиха была запевалой, начетчицей, путеводителем на бренной земле. Заучивши пяток молитв и промыслив где-то в городу Евангелие, снабдившись тонкими оранжевыми свечечками, она невольно отделилась и возвысилась (пусть на короткое время) в глазах прочих. Это уже была не просто товарка, над коей нередко потешалась деревня, сочиняя бог знает что, но почти монахиня, дочь божья, посланная, чтобы учить страждущих, наставлять и поддерживать дух. Покроем всего плоского длинного тела Власиха действительно походила на монашенку, и ее костистый, загнутый вперед подбородок, напрочь утопивший постные тонкие губы, придавал всему облику особую решимость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149
«Алеша, ты уж нам городского хлебца привези гостинцем, как поедешь», – нарушила молчание хозяйка. Она тискала руками буханку, с особенным интересом рассматривая ее, будто увидала впервые. «Лешка-а, не кручинься. Ты, главное, не вешай носа, понял? – Гришанино нутро ходило со свистом, каждый вздох давался с превеликим трудом, и мужик словно бы для того и тянулся к вину, чтобы размочить грудь. – Все лабуда, такое постановленье. Ты Линку мою не слушай, она, змея, черт-те что научит. Пить-то почто не пить? Такого нигде не записано. Выпить можно, это не грех. Только Иисус не пьет, он распнут. А напиваться – грех, скажу тебе. Но выпить надо, пользительно, скажу тебе прямо. Выпьешь да и возрадуешься, песенок попоешь, жизнь-то и бежит, ек-макарек. Бог радости не запрещает. Только ума не теряй. Другой раз постановлю: дай-ка напьюся в пропастину. А умом-то остерегусь, окрикиваю: гэть!» – «Думаешь ты умом-то, как же, – охладила жена. – У тебя весь ум на донышке стакана». – «А-а, сгинь с глаз, – простонал Гришаня, – дай с умным человеком поговорить. Не слушай, Лешка, бабу, не будь подкаблучником. Это же могила всякого душевного чувства. Ты живи, как я. Главное, чтобы порядок, никаких нарушений в этом смысле. Вот я интересуюсь до тебя: как ваш брат писатель напивается, удоволь любопытство. К примеру, взять попа – так до положения риз, стекольщик – вдребезги, мясник – по-свински, сапожник – в стельку, плотник – в доску, портной – в лоскуты, печник – в дым, железнодорожник – в дрезину. Каждый по своему ремеслу». – «До одурения, наверное», – сказал Бурнашов. – «Так нельзя, – вдруг осудил Гришаня. – До одурения плохо. – И тут же переметнулся на другое: – Коклет хочу, Лешка. Коклеты пользительная вещь для организма. Как-нибудь с тобой на охоту сходим. Болото окружим, кабанов настреляем, Линка мяса накрутит, из кабанятины хорошие коклеты. Хоть весь день ешь. Пей да закусывай. И вино не берет». – «У, идол. Все бы ему винище жрать… Поди стриги, мужики-то ждут…»
Тут неожиданно в избу вошла Лизанька с блюдом пирогов: робким взглядом обежала застолье, всех расцеловала в щеку, поздравляя с праздником, выложила на тарелку печеного. «Ешьте, пока теплые», – сказала, тут же покрыла чашку полотенцем и вышла. Лина вывесилась из окна, провожая взглядом молодку, похвалила вполголоса: «Ангел девка. Уродит же бог». Похвалила Лизаньку, а небесным теплом обдало Бурнашова. Он вдруг опомнился, спохватился, что засиделся в чужом пиру, и, почти позабыв обиду, нанесенную Чернобесовым, отправился домой. Лизанька уже вышла от Королишки и, прижав блюдо к груди, отдалялась все дальше, от избы к избе, в верхний порядок деревни. А Бурнашов вдруг рассмеялся, провожая взглядом жену. Вспомнился разговор с Гришаней. До одури, значит, нельзя, в одурении человек не властен над собою. И все же, как упивается потерявший разум русский писатель? В гробину, до чертиков, в лежку, мертвецки, в дрезину, по-скотски, до беспамятства, в лист? Вот он, великий язык: даже свое падение надо обозначить народу, чтобы замедлиться на мгновение перед пропастью, куда падать жутко и желанно. Значит, и гибельная черта должна иметь свое прозвище?
* * *
Под вечер в открытое окно вдруг раздалось тягучее русское пенье, слегка раздрызганное, но соединенное в общий многоголосый хор.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Показалась процессия, жидкий ручеек старушишек, они шли берегом и над светлой водою озера казались высеченными из елового корня – обдирыша. Латунная заря была испятнана нежной запоздалой зеленью, и было такое чувство, что поклонницы готовы вот так, не касаясь ступнями тихой озерной воды, без натуги войти в мреющее небо. Власиха шла впереди, несла икону Божьей матери казанской и через каждые двадцать – тридцать шажков начинала каралесение: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…» Она затягивала низко, но приятно, и старушонки, поначалу ладно подхватив, вскоре уставали, разбредались голосами, угасая, как тает свеча. Горбатые, увечные, преклонные, изжитые, в той крайней степени немощи, когда уже сам почти не правишь собою, они, однако, в силу материнской натуры пеклись о родимом печище. Бурнашов крикнул Лизаньку, они скоро догнали процессию на задах деревни и пропустили мимо себя, пристроились в хвосте, где попадала последней та самая сердечница в огромных фетровых ботах, на слоновьих негнущихся ногах. Власиха, заметив писателя, низко поклонилась ему, не замедляя торжественного хода, ее носатое птичье лицо было преображенным, почти красивым; черный с красными цветами плат, темная плюшевая жакетка и старинный сарафан с белыми бейками по подолу лишь подчеркивали умильную кротость и задушевность помягчевшего лица. Обычно быстрые, летающие глазки, нынче наполненные густой синевой, глядели из-под напущенных век гордовато, немигающе, с той зоркой несгибаемой властностью, которую дает лишь твердое знание собственной непохожести на прочих. Власиха была запевалой, начетчицей, путеводителем на бренной земле. Заучивши пяток молитв и промыслив где-то в городу Евангелие, снабдившись тонкими оранжевыми свечечками, она невольно отделилась и возвысилась (пусть на короткое время) в глазах прочих. Это уже была не просто товарка, над коей нередко потешалась деревня, сочиняя бог знает что, но почти монахиня, дочь божья, посланная, чтобы учить страждущих, наставлять и поддерживать дух. Покроем всего плоского длинного тела Власиха действительно походила на монашенку, и ее костистый, загнутый вперед подбородок, напрочь утопивший постные тонкие губы, придавал всему облику особую решимость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149