ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
В девятнадцатом он сидел у англичан на Мудьюге, выжил, был участником знаменитого побега с острова смерти; в двадцать четвертом написал частушку: «При царе при Николашке ели белые олашки. Ныне правит исполком, всю мякину истолкем». Пришлось скрыться из родной деревни Белушье. Однажды увел жену и шестерых детей в тайгу. Кто шел сам, кого несли в коробьях, тащили на чунках немудрящий скарб на первое обзаведение. Отец Викентия уже был на выросте и тащил сани; мать Лизаньки несли в пестере за спиною. Забились добровольно в самую тайболу, в звериные норы, в верховья реки Кучемы, до ближайшего выселка двести верст, срубили там дом. Сам (хозяин) был счастлив неожиданной волей, никакой власти, зверовал, благо тайга нетревожна, цедил снастями воду. А жене что, она как нитка за иголкой, лишь бы муж был во спокое. Откуда-то неприметно еще люди притянулись, дети пошли, и по край прозрачной реки встала деревенька Красная. Потом прислали учительку, приемщика и засольщика рыбы, поселение отметили на всех картах. Много ли человеку надо для спокойной жизни: был бы мир да лад, крыша над головой да кус хлеба, а воды – река, пей не хочу. Егорий Семенов неприметно остарел, уже покатило за семьдесят, но он все промышлял, не оставлял ружья, вечерами при керосинке-пиликалке писал поэму о своей свободной жизни, изводил оберточную бумагу. Поэма тянулась несколько лет и так и не имела конца. В тридцать седьмом Егорий Семенов с добытой пушниной спустился по реке в Кучему, в лавке о чем-то резко высказался со всей прямотой. В общем, погорячился да и уехал домой. А зимою по санному пути прибыли за стариком трое с наганами, посадили в розвальни и увезли. Надо ж было иметь охоту попадать двести верст за стариком, стоящим у края могилы, чтобы тот умер на чужбине. Случилось это ночью, и Веня до сих пор не забыл, как всполошился дом, как подымали с кровати деда, как он собирался в последнюю дорогу, чуя худой конец, как выли старшие. Уходя, Егорий встал на колени на пол, где на постели спал внук (притворился спящим, готовый зареветь в голос) и, щекоча бородою, ткнулся губами в щеку.
* * *
Сейчас внук и внучка вольного мужика Егория попадали в родовое гнездо вверх по крутой своенравной реке. Бурнашов пытался о чем-то спрашивать Лизу, она же отмалчивалась, была печальна, даже угрюма. С чего тогда начался разговор? Бурнашова, кажется, поразили вековые необхватные лиственницы, едва крепящиеся корнями в красных каменистых осыпях. Они так и сползали постепенно вместе с моховой подушкой; неумолимая сила смерти пригибала гордую выю, и вольная голова все ниже кренилась к земле. Иные деревья уже повалились, задирая в небо лохматую бороду, а почернелые костяные ветви полоскались в стремнине, постепенно обрастая всякой речной дурниной. Вокруг вершины как-то незаметно намывало, нагнетало всякого сора и придонного ила, и вот у берега вырастал островок, упирающий в стрежь острым неодолимым клином. В природе на каждом ее участке шла бесконечная борьба за выживание. Дикая суровость, первобытность поморской земли удивили и даже напугали Бурнашова, человека не из робких.
«Как все просто тут, – сказала вдруг Лиза. – Все просто и безо всякого стыда. Главное – просто и красиво. Я бы хотела быть деревом. Жить лет двести или триста, а потом пасть, как это дерево, и никто тебя не изгадит. А мы придумали кладбища. Зачем они, зачем? Сколько земли занимают. А надо так: похоронили, чтобы травой заросло, потом крест пал – повалился чтоб. И всё, чтобы никто ни о ком не знал». – «Но память куда? Кладбища – напоминание, это книга о прошлом, раскрытая книга человечьего рода. Это добровольная цепь, к которой мы все прикованы, цепь памяти, чтобы не рассыпаться. Не нами же придумано, верно?»
Бурнашов придвинулся к спутнице вместе с ящиком, на котором сидел, но Лиза, до того внезапно вспыхнувшая, так же скоро погасла и смотрела уже куда-то мимо Бурнашова. Ее переливчатые зеленоватые глаза, так ярко освещавшие лицо, вдруг потухли, и по бокам прорисовались острые лучики морщин, три копьеца, направленных к вискам. Нет, она не девочка, но женщина, возраст тот неопределенный, когда можно дать и девятнадцать, и тридцать. Собственно, а почему меня, старика, так волнует ее возраст? – подумал о себе Бурнашов. Он не видел себя со стороны, но сейчас, посреди реки, на резком обжигающем ветре, с посиневшим лицом и воспаленными глазами, с сивыми кудрями, выбившимися из-под вязаной шапки, и загнувшейся неряшливой бородой, он действительно выглядел старцем.
«А я вас знаю, я читала вас, – вдруг призналась Лиза. – Все такое родное, словно бы себя читала. Даже плакала много раз». Но ее слова не принесли Бурнашову радости, они лишь подчеркнули тот неодолимый возраст, что вставал меж ними. Ему хотелось, чтобы его любили как человека, но обычно восхищались лишь его дарованием. Боже мой, а есть ли оно? Или игра лишь, иллюзия, обман себя и всего читающего народа, так склонного обманываться. А вы меня любите, я ведь совсем неплохой человек! Сколько раз Бурнашов призывал себя относиться к признаниям равнодушно: он приказывал себе, дескать, вот скажут похвалу, а ты не верь в ее искренность, ты сделай равнодушный взгляд, словно бы не к тебе относится признание, и сделай немую паузу равнодушия. Это же так просто, держать себя в руках. Не загорайся же ты при каждом комплименте, как девственная девочка, но просто переведи разговор, смени пластинку. И сразу вырастешь в чужих глазах. Ну, смелее!
И Бурнашов сказал: «Каждый крест, Лиза, это неугасимая свеча, возле которой греется наша замерзающая душа». – «Все равно не запомнят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149
* * *
Сейчас внук и внучка вольного мужика Егория попадали в родовое гнездо вверх по крутой своенравной реке. Бурнашов пытался о чем-то спрашивать Лизу, она же отмалчивалась, была печальна, даже угрюма. С чего тогда начался разговор? Бурнашова, кажется, поразили вековые необхватные лиственницы, едва крепящиеся корнями в красных каменистых осыпях. Они так и сползали постепенно вместе с моховой подушкой; неумолимая сила смерти пригибала гордую выю, и вольная голова все ниже кренилась к земле. Иные деревья уже повалились, задирая в небо лохматую бороду, а почернелые костяные ветви полоскались в стремнине, постепенно обрастая всякой речной дурниной. Вокруг вершины как-то незаметно намывало, нагнетало всякого сора и придонного ила, и вот у берега вырастал островок, упирающий в стрежь острым неодолимым клином. В природе на каждом ее участке шла бесконечная борьба за выживание. Дикая суровость, первобытность поморской земли удивили и даже напугали Бурнашова, человека не из робких.
«Как все просто тут, – сказала вдруг Лиза. – Все просто и безо всякого стыда. Главное – просто и красиво. Я бы хотела быть деревом. Жить лет двести или триста, а потом пасть, как это дерево, и никто тебя не изгадит. А мы придумали кладбища. Зачем они, зачем? Сколько земли занимают. А надо так: похоронили, чтобы травой заросло, потом крест пал – повалился чтоб. И всё, чтобы никто ни о ком не знал». – «Но память куда? Кладбища – напоминание, это книга о прошлом, раскрытая книга человечьего рода. Это добровольная цепь, к которой мы все прикованы, цепь памяти, чтобы не рассыпаться. Не нами же придумано, верно?»
Бурнашов придвинулся к спутнице вместе с ящиком, на котором сидел, но Лиза, до того внезапно вспыхнувшая, так же скоро погасла и смотрела уже куда-то мимо Бурнашова. Ее переливчатые зеленоватые глаза, так ярко освещавшие лицо, вдруг потухли, и по бокам прорисовались острые лучики морщин, три копьеца, направленных к вискам. Нет, она не девочка, но женщина, возраст тот неопределенный, когда можно дать и девятнадцать, и тридцать. Собственно, а почему меня, старика, так волнует ее возраст? – подумал о себе Бурнашов. Он не видел себя со стороны, но сейчас, посреди реки, на резком обжигающем ветре, с посиневшим лицом и воспаленными глазами, с сивыми кудрями, выбившимися из-под вязаной шапки, и загнувшейся неряшливой бородой, он действительно выглядел старцем.
«А я вас знаю, я читала вас, – вдруг призналась Лиза. – Все такое родное, словно бы себя читала. Даже плакала много раз». Но ее слова не принесли Бурнашову радости, они лишь подчеркнули тот неодолимый возраст, что вставал меж ними. Ему хотелось, чтобы его любили как человека, но обычно восхищались лишь его дарованием. Боже мой, а есть ли оно? Или игра лишь, иллюзия, обман себя и всего читающего народа, так склонного обманываться. А вы меня любите, я ведь совсем неплохой человек! Сколько раз Бурнашов призывал себя относиться к признаниям равнодушно: он приказывал себе, дескать, вот скажут похвалу, а ты не верь в ее искренность, ты сделай равнодушный взгляд, словно бы не к тебе относится признание, и сделай немую паузу равнодушия. Это же так просто, держать себя в руках. Не загорайся же ты при каждом комплименте, как девственная девочка, но просто переведи разговор, смени пластинку. И сразу вырастешь в чужих глазах. Ну, смелее!
И Бурнашов сказал: «Каждый крест, Лиза, это неугасимая свеча, возле которой греется наша замерзающая душа». – «Все равно не запомнят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149