ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Ты приехал-уехал, тебе тут дача. А мне жить. Так дай жить, дай». – «Любопытный фрукт. Что ты ко мне в претензии? Возьми мою ручку и чернила. И воюй с бумагой. Ну ты и фрукт, Чернобесов». – «Наехал барин, жизни не дает. Глаза мозолит, да». – «Чем же я тебе так не нравлюсь?» – «Рожа твоя больно мерзкая, да. Вот ты писатель, говоришь, пи-са-тель. А пошто я тебя не знаю, если ты писатель? Ручкой-то по бумаге водить и я могу. Ты артист, а не писатель, притворяешься больно». – «Какой же я артист, Чернобесов? Что же ты вздор мелешь?» – «Писателю-то чего в деревне, да? Ты, как ряженый, напялил на себя черт те что…»
Бурнашов не успел ответить, вздорными, ненужными показались всякие возражения. Да и чего в ответ скажешь, если тебя приперли к стенке и сказали, что ты негр. Вот и крутись, и бейся, как бабочка на булавке. Негр – и все дела. С министрами, с генералами на близкой ноге, а тут пьяный мужичонко ни во что не ставит, и вот тебе, Бурнашов, стыдно признаться, что ты писатель широко известный, словно бы ты участвуешь в какой-то странной, неискренней игре, затеянной меж своими, в тайном узком кругу. Что ему, Чернобесову, до твоих министров и генералов; здесь ты гол, раздет, выставлен на посмотрение, и вся литературная служба, все страдания и муки оказываются лишними. Ты почтения хотел, Алексей Федорович, сознайся? Поклонения дожидался, чтобы всяк издали, завидев тебя, робел от почтения и шляпу снимал, кланяясь. Ты учителем собрался быть, наехав в деревню, а народ и в толк не возьмет, что есть черствый писательский хлеб, всякому мнится, что калач твой сдобный, а перина пуховая. И всяк добивается, где ты, Бурнашов, служишь, по какой такой части, что тебе дозволяется счастливая вольготная жизнь. Ведь у нас так повелось: коли нет служебного места, канцелярского стола иль метлы, если ты нигде не числишься по штатной ведомости, не стоишь у окошечка кассы за получкою – значит, ты непонятный, странный для нашей жизни и таинственный человек.
Между тем, пока размышлял Бурнашов над невнятицей Чернобесова, тот снова набулькал и предложил причаститься, но Алексей Федорович сердито отказался. Чернобесов не настаивал, он словно бы потерял к недругу всякий интерес и, косо поглядывая на супротивника с постоянной усмешкой, выцедил из кружки сам. И вдруг спросил:
– Ты крещеный иль нехристь?
Бурнашов пожал плечами: усталость сдавила виски, хотелось лечь на хлопающие болотной жижей половички и сомкнуть глаза. Что затеял он, зачем приплелся средь ночи, какую дьявольщину наслал припоздавший Илья-громовник? – в который раз спрашивал он себя.
– Значит, нехристь, – расценил молчание Чернобесов, будто этим и объяснялось все. – Пойдем, окрещу. Крестным отцом буду, да. – Он так странно, резко замолчал, словно мысленно добавил: «А тогда и замиримся».
Бурнашов так и понял эту недосказанность.
– Дай выпью, чудо, – буркнул грубовато. Захотелось взбодриться, растворить усталость вином – и ожить…
Чернобесов зажег толстую свечу, покрыл ее пленочным кульком из-под приношений, хрипло зарокотал: «Господи помилуй, господи по-ми-луй, гос-по-ди помилуй на-а-а-с!» Дурил человек, ерестился, забывши всякий страх. Ему ли службу вести, если он, Чернобесов, не помнил, как лоб крестить? Охальничал ведь, варяг, он и часовенку-то оплевал, осквернил погаными словами, так что всякий чистый дух забился в углы и померк. Но ты-то, Бурнашов, очнись, что за игру затеял? И словно бы расслышав чей-то вопрошающий глас, Бурнашов воскликнул: «Древнюю Русь крестили, загнав всех в реку, аки стадо скотское, и вода окрасилась рудою непокорных, и вороны устали клевать трупье».
… Дождь окротел, нудил сверху мелкий щекотный ситничек, первый вестник наступающей на запятки осени. В нем уже не было прежней ласковости, сеянец ознабливал сквозь одежды. По приметам дождь на Илью-громовника сулит счастье, лечит утробу. Бурнашов запрокинул лицо, ловя ртом пресные капли, утишающие черевное жжение; напился, ой и напился, чертя-ка-а. Голова кружилась, и непослушные ноги, заплетаясь в невидимое коренье, не раз подводили беднягу. Бурнашов валился пластом в наводяневшие ягодники, в высокую намокревшую дурнину, сам с собою смеялся и рад был своему собачьему положению, когда с трудом подымался с четверенек. Смутно белели на кустьях рубахи-исподницы, пелена и полотенца, развешанные окрестными паломницами. Свеча впереди покачивалась, пропадала и появлялась вдруг. Ручей набух, и яростное его кипенье было слышно издалека. Огонек остановился, пленочный мешок, освещенный изнутри, походил на безглазое привидение.
«Хоть грязь смыть, да», – сказал Чернобесов, намекая непонятно о какой грязи. Как с покосов вернулись – банились. Он установил свечу под куст и не мешкая пропал в темени. Шумно раздалась вода, Чернобесов зарыкал, захрюкал пьяно, умащивая в баклуше тело. Давно ли тут омывалась Лизанька, бледнея освещенным изнутри лицом, ее крестильная рубаха всплыла белым колоколом, и старухи с берега осеняли женщину крестами, обещая благодать? А где она, благодать? Где она, радость, откуда ждать ее? Зачем Космынина зазвал? Сыграл со мною черт хитрую игру, облукавил, а сейчас корчит, схоронясь, бесовские рожи. Мне это сомнение не изжить, меня этот червь источит. «Я сам себе палач! – возопило внутри, и Бурнашов всхлипнул. – Я тряпка, я внутри себя порядка не устрою, а тщусь учить и лечить души. Я тряпка, сжимаемая гордыней. И сейчас вот юродствую. А зачем? Ради какого опыта?»
«Эй ты, артист! Уснул, что ли?» – позвали из темноты. Бурнашов прощально взглянул на тлевший огонек под кустом и обреченно забрел в ручей. Внезапный ужас сжал голову, но Алексей Федорович перемог мгновенное желание выскочить на берег и повалился в ручей;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149
Бурнашов не успел ответить, вздорными, ненужными показались всякие возражения. Да и чего в ответ скажешь, если тебя приперли к стенке и сказали, что ты негр. Вот и крутись, и бейся, как бабочка на булавке. Негр – и все дела. С министрами, с генералами на близкой ноге, а тут пьяный мужичонко ни во что не ставит, и вот тебе, Бурнашов, стыдно признаться, что ты писатель широко известный, словно бы ты участвуешь в какой-то странной, неискренней игре, затеянной меж своими, в тайном узком кругу. Что ему, Чернобесову, до твоих министров и генералов; здесь ты гол, раздет, выставлен на посмотрение, и вся литературная служба, все страдания и муки оказываются лишними. Ты почтения хотел, Алексей Федорович, сознайся? Поклонения дожидался, чтобы всяк издали, завидев тебя, робел от почтения и шляпу снимал, кланяясь. Ты учителем собрался быть, наехав в деревню, а народ и в толк не возьмет, что есть черствый писательский хлеб, всякому мнится, что калач твой сдобный, а перина пуховая. И всяк добивается, где ты, Бурнашов, служишь, по какой такой части, что тебе дозволяется счастливая вольготная жизнь. Ведь у нас так повелось: коли нет служебного места, канцелярского стола иль метлы, если ты нигде не числишься по штатной ведомости, не стоишь у окошечка кассы за получкою – значит, ты непонятный, странный для нашей жизни и таинственный человек.
Между тем, пока размышлял Бурнашов над невнятицей Чернобесова, тот снова набулькал и предложил причаститься, но Алексей Федорович сердито отказался. Чернобесов не настаивал, он словно бы потерял к недругу всякий интерес и, косо поглядывая на супротивника с постоянной усмешкой, выцедил из кружки сам. И вдруг спросил:
– Ты крещеный иль нехристь?
Бурнашов пожал плечами: усталость сдавила виски, хотелось лечь на хлопающие болотной жижей половички и сомкнуть глаза. Что затеял он, зачем приплелся средь ночи, какую дьявольщину наслал припоздавший Илья-громовник? – в который раз спрашивал он себя.
– Значит, нехристь, – расценил молчание Чернобесов, будто этим и объяснялось все. – Пойдем, окрещу. Крестным отцом буду, да. – Он так странно, резко замолчал, словно мысленно добавил: «А тогда и замиримся».
Бурнашов так и понял эту недосказанность.
– Дай выпью, чудо, – буркнул грубовато. Захотелось взбодриться, растворить усталость вином – и ожить…
Чернобесов зажег толстую свечу, покрыл ее пленочным кульком из-под приношений, хрипло зарокотал: «Господи помилуй, господи по-ми-луй, гос-по-ди помилуй на-а-а-с!» Дурил человек, ерестился, забывши всякий страх. Ему ли службу вести, если он, Чернобесов, не помнил, как лоб крестить? Охальничал ведь, варяг, он и часовенку-то оплевал, осквернил погаными словами, так что всякий чистый дух забился в углы и померк. Но ты-то, Бурнашов, очнись, что за игру затеял? И словно бы расслышав чей-то вопрошающий глас, Бурнашов воскликнул: «Древнюю Русь крестили, загнав всех в реку, аки стадо скотское, и вода окрасилась рудою непокорных, и вороны устали клевать трупье».
… Дождь окротел, нудил сверху мелкий щекотный ситничек, первый вестник наступающей на запятки осени. В нем уже не было прежней ласковости, сеянец ознабливал сквозь одежды. По приметам дождь на Илью-громовника сулит счастье, лечит утробу. Бурнашов запрокинул лицо, ловя ртом пресные капли, утишающие черевное жжение; напился, ой и напился, чертя-ка-а. Голова кружилась, и непослушные ноги, заплетаясь в невидимое коренье, не раз подводили беднягу. Бурнашов валился пластом в наводяневшие ягодники, в высокую намокревшую дурнину, сам с собою смеялся и рад был своему собачьему положению, когда с трудом подымался с четверенек. Смутно белели на кустьях рубахи-исподницы, пелена и полотенца, развешанные окрестными паломницами. Свеча впереди покачивалась, пропадала и появлялась вдруг. Ручей набух, и яростное его кипенье было слышно издалека. Огонек остановился, пленочный мешок, освещенный изнутри, походил на безглазое привидение.
«Хоть грязь смыть, да», – сказал Чернобесов, намекая непонятно о какой грязи. Как с покосов вернулись – банились. Он установил свечу под куст и не мешкая пропал в темени. Шумно раздалась вода, Чернобесов зарыкал, захрюкал пьяно, умащивая в баклуше тело. Давно ли тут омывалась Лизанька, бледнея освещенным изнутри лицом, ее крестильная рубаха всплыла белым колоколом, и старухи с берега осеняли женщину крестами, обещая благодать? А где она, благодать? Где она, радость, откуда ждать ее? Зачем Космынина зазвал? Сыграл со мною черт хитрую игру, облукавил, а сейчас корчит, схоронясь, бесовские рожи. Мне это сомнение не изжить, меня этот червь источит. «Я сам себе палач! – возопило внутри, и Бурнашов всхлипнул. – Я тряпка, я внутри себя порядка не устрою, а тщусь учить и лечить души. Я тряпка, сжимаемая гордыней. И сейчас вот юродствую. А зачем? Ради какого опыта?»
«Эй ты, артист! Уснул, что ли?» – позвали из темноты. Бурнашов прощально взглянул на тлевший огонек под кустом и обреченно забрел в ручей. Внезапный ужас сжал голову, но Алексей Федорович перемог мгновенное желание выскочить на берег и повалился в ручей;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149