ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
еще не забравшись в проем, он не сразу и различил жену, а когда разглядел, то подивился ее открытости, ее беззастенчивости, всей свободе распростертого на простынях золотистого тела. И если что-то тяжелое лежало до той поры в груди, то и тут же пропало, растворилось. Да и боже мой: не каменный же человек Алексей Федорович, верно? Ну писатель, предположим, чем-то отличный от прочих, но ведь и тот же самый, как все: кости, обернутые мясом, а внутри душа, пусть и особенная, но душа, неразрывная от природы…
Ну как писать о любви? Не было бы ее, давно бы закончился человечий род, оскудела, опустела бы мать сыра земля, и камень превратился бы в пыль, и всякое растение расточилось бы прахом, и даже древние желтые кости мамонтов умерли бы и смешались с немым безгласным Ничем; и высокие облака, похожие на белоснежные храмы, искропились бы, враз истекли не родящей влагой, но горячею серой, и небо над падшей землею потеряло бы всякое движенье: ибо что есть дождь, как не семя любви для истомившейся природы? И тогда даже луна показалась бы Творцу (если он есть) прекрасным оазисом бесконечного обновления.
Всем правит любовь, но не дьявольская похоть, искусно рядящаяся в чужие одежды, ибо единственное, что роднит в природе все, – это желание продления себя: человек родит человека, зверь родит зверя, дерево родит дерево, облак родит облак, камень родит камень. Когда от дерева станет рождаться человек, любви не понадобится. А до той поры будут бесконечно писать о любви, понять которую нельзя, но где наслажденье, мученье и отвращение пируют за одним столом…
Бурнашов неловко разделся, закинул одежду в угол; стесняясь своего стареющего тела, потянул дверцу на себя. Но жена воспротивилась, прошептала:
– Не закрывай, Алеша. Мне Власиха сказала: если при свете дня, то замесится светленький Ванюшка, а в ночи затеется черненький, как цыган. Я на светленького загадала, чтобы на тебя похожий.
– Бред все это, собачий бред, – пробурчал Бурнашов, привалился к жене, вернее рухнул в сено, а после скатился по отрогу в провал, к прохладному ее боку и услышал, как вздрогнуло, облилось мурашками тело. «Как кобель, ей-ей. Средь бела-то дня», – подумалось смутно, но Алексей Федорович тотчас же отогнал суетную мысль. Жена томилась, тосковала по ребенку четыре года, и Бурнашову так хотелось помочь ей, разогнать сердечное беспокойство. «Старый кобель, ах ты старый кобель. Седина в бороду, а бес в ребро. Ну куда тебе за молоденькими гнаться?» – втолковывал Буриашову кто-то незримый из страны искушенья и сладострастья. «Но ведь поровенку-то возьмешь, так она и мыши не родит», – ответил незримому Бурнашов и вздохнул. «Упустил времечко золотое, упустил. Раньше куда смотрел?»
Лизанька лежала покойно, но даже на расстоянии чувствовалось, как пурхалось ее сердчишко под тонкой золотистой шкуркой, готовое выломиться наружу: каждая жилка ее худенького тельца, каждый сосудик передавали это биенье, гнали желанье в самый дальний окраек плоти и возбуждали ее. Ладонь касалась плеча Бурнашова, и он слышал, как под горячими покровами перестукивали молоточки.
– Верно, что с милым рай в шалаше. Почему бы нам тут не спать, Алеша? Здесь мы как звери. Воздух-то какой. – Она говорила шепотом, будто боялась, что кто-то скрадывает, дозорит их. – Ты чуешь, милый, как окутало нас? Я будто в святом ручье лежу, ровно еще и не вылезала оттуда. – Она споткнулась, прикусила язык. – Дуреха же я, мелю чего ни попадя. Ты потрогай, Алеша, какая у меня стала кожа. – Лизанька нашарила тяжелую ладонь мужа и потянула к себе…
– Кожа как у древней черепашки…
– От тебя дождесся ласкового слова. Скорее рак на горе свистнет… Но ты потрогай. Ну!
Чего ждете, чего томитесь, чего растягиваете блаженное время, словно бы пугаетесь его? Любитесь в сенной воздушной перине, как дикие звери посреди природы.
Бурнашов приподнялся на локте, вкрадчиво, как-то преодолевая внутреннюю неохоту, пробежался пальцами по впалому животу, по бедрам, обильно покрытым рыжеватой шерстью, выгоревшей от солнца. Жена вздрогнула, подалась навстречу.
– Как я тебя люблю, – почти простонала она и всхлипнула, резко откидывая лицо вбок. Глаза ее потускнели, налились влагой, крупная слеза выпала в обочье и зеленовато замерцала. – Боже, как я тебя люблю и ничего с собой не могу поделать. В груди жжет, так я люблю тебя.
Бурнашов обнял Лизаньку, мягко поцеловал в причудливый ручеек губ, в нежный, размытый овал рта, похожий на распустившийся в ожидании зев цветка, в глубине которого блеснула влажная зернь зубов. Он всмотрелся в жену, будто видел впервые после долгой отлучки: беспомощные, распахнутые глаза, казалось, занимали пол-лица, в них были испуг, ожиданье и зов. Волна нежности захлестнула Бурнашова.
– Какая ты красивая у меня. Ты прости, Лизанька, если когда обидел чем.
– Прощаю. Теперь ты увидел наконец, что я единственная в мире? – Лизанька радостно засмеялась. Подумалось: вот оно, счастье-то, умереть бы сейчас, так и не страшно. – Алеша, я вся твоя. Только ты не грубо со мной. Ты меня лаской, лаской… Ну шепни что-нибудь, ты не молчи только…
– Любимая… дай сына… молю тебя…
* * *
… Проем двери был густо-синий, затканный солнцем. За усадьбой на луговине бродила по кругу лошадь, встряхивала удилами; бренчали ведра на гумне у бабки Чернобесовой, поскрипывал вороток; ласточки, шалея от ненасытного потомства, стригли крылами воздух, одна села вдруг на порожек сеновала, гордоватая, осанистая, в черном сюртуке с бурой бархатной головенкой. Наверное, она уловила птичьим своим сердцем те необъяснимые сладкие чувства, что пережила недавно, но уже почти забыла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149
Ну как писать о любви? Не было бы ее, давно бы закончился человечий род, оскудела, опустела бы мать сыра земля, и камень превратился бы в пыль, и всякое растение расточилось бы прахом, и даже древние желтые кости мамонтов умерли бы и смешались с немым безгласным Ничем; и высокие облака, похожие на белоснежные храмы, искропились бы, враз истекли не родящей влагой, но горячею серой, и небо над падшей землею потеряло бы всякое движенье: ибо что есть дождь, как не семя любви для истомившейся природы? И тогда даже луна показалась бы Творцу (если он есть) прекрасным оазисом бесконечного обновления.
Всем правит любовь, но не дьявольская похоть, искусно рядящаяся в чужие одежды, ибо единственное, что роднит в природе все, – это желание продления себя: человек родит человека, зверь родит зверя, дерево родит дерево, облак родит облак, камень родит камень. Когда от дерева станет рождаться человек, любви не понадобится. А до той поры будут бесконечно писать о любви, понять которую нельзя, но где наслажденье, мученье и отвращение пируют за одним столом…
Бурнашов неловко разделся, закинул одежду в угол; стесняясь своего стареющего тела, потянул дверцу на себя. Но жена воспротивилась, прошептала:
– Не закрывай, Алеша. Мне Власиха сказала: если при свете дня, то замесится светленький Ванюшка, а в ночи затеется черненький, как цыган. Я на светленького загадала, чтобы на тебя похожий.
– Бред все это, собачий бред, – пробурчал Бурнашов, привалился к жене, вернее рухнул в сено, а после скатился по отрогу в провал, к прохладному ее боку и услышал, как вздрогнуло, облилось мурашками тело. «Как кобель, ей-ей. Средь бела-то дня», – подумалось смутно, но Алексей Федорович тотчас же отогнал суетную мысль. Жена томилась, тосковала по ребенку четыре года, и Бурнашову так хотелось помочь ей, разогнать сердечное беспокойство. «Старый кобель, ах ты старый кобель. Седина в бороду, а бес в ребро. Ну куда тебе за молоденькими гнаться?» – втолковывал Буриашову кто-то незримый из страны искушенья и сладострастья. «Но ведь поровенку-то возьмешь, так она и мыши не родит», – ответил незримому Бурнашов и вздохнул. «Упустил времечко золотое, упустил. Раньше куда смотрел?»
Лизанька лежала покойно, но даже на расстоянии чувствовалось, как пурхалось ее сердчишко под тонкой золотистой шкуркой, готовое выломиться наружу: каждая жилка ее худенького тельца, каждый сосудик передавали это биенье, гнали желанье в самый дальний окраек плоти и возбуждали ее. Ладонь касалась плеча Бурнашова, и он слышал, как под горячими покровами перестукивали молоточки.
– Верно, что с милым рай в шалаше. Почему бы нам тут не спать, Алеша? Здесь мы как звери. Воздух-то какой. – Она говорила шепотом, будто боялась, что кто-то скрадывает, дозорит их. – Ты чуешь, милый, как окутало нас? Я будто в святом ручье лежу, ровно еще и не вылезала оттуда. – Она споткнулась, прикусила язык. – Дуреха же я, мелю чего ни попадя. Ты потрогай, Алеша, какая у меня стала кожа. – Лизанька нашарила тяжелую ладонь мужа и потянула к себе…
– Кожа как у древней черепашки…
– От тебя дождесся ласкового слова. Скорее рак на горе свистнет… Но ты потрогай. Ну!
Чего ждете, чего томитесь, чего растягиваете блаженное время, словно бы пугаетесь его? Любитесь в сенной воздушной перине, как дикие звери посреди природы.
Бурнашов приподнялся на локте, вкрадчиво, как-то преодолевая внутреннюю неохоту, пробежался пальцами по впалому животу, по бедрам, обильно покрытым рыжеватой шерстью, выгоревшей от солнца. Жена вздрогнула, подалась навстречу.
– Как я тебя люблю, – почти простонала она и всхлипнула, резко откидывая лицо вбок. Глаза ее потускнели, налились влагой, крупная слеза выпала в обочье и зеленовато замерцала. – Боже, как я тебя люблю и ничего с собой не могу поделать. В груди жжет, так я люблю тебя.
Бурнашов обнял Лизаньку, мягко поцеловал в причудливый ручеек губ, в нежный, размытый овал рта, похожий на распустившийся в ожидании зев цветка, в глубине которого блеснула влажная зернь зубов. Он всмотрелся в жену, будто видел впервые после долгой отлучки: беспомощные, распахнутые глаза, казалось, занимали пол-лица, в них были испуг, ожиданье и зов. Волна нежности захлестнула Бурнашова.
– Какая ты красивая у меня. Ты прости, Лизанька, если когда обидел чем.
– Прощаю. Теперь ты увидел наконец, что я единственная в мире? – Лизанька радостно засмеялась. Подумалось: вот оно, счастье-то, умереть бы сейчас, так и не страшно. – Алеша, я вся твоя. Только ты не грубо со мной. Ты меня лаской, лаской… Ну шепни что-нибудь, ты не молчи только…
– Любимая… дай сына… молю тебя…
* * *
… Проем двери был густо-синий, затканный солнцем. За усадьбой на луговине бродила по кругу лошадь, встряхивала удилами; бренчали ведра на гумне у бабки Чернобесовой, поскрипывал вороток; ласточки, шалея от ненасытного потомства, стригли крылами воздух, одна села вдруг на порожек сеновала, гордоватая, осанистая, в черном сюртуке с бурой бархатной головенкой. Наверное, она уловила птичьим своим сердцем те необъяснимые сладкие чувства, что пережила недавно, но уже почти забыла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149