ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Мать проинтуичила, что Сабина мне нравится, точнее, не мне, а «ему»; но меня бесит не эта ее проницательность, а то каким образом она задумала преподать сыночку очередной «урок».
Вот уже месяца два, не меньше, как «он» заставляет меня обхаживать Сабину. Мать ни словом не обмолвилась на этот счет, не сделала ни одного замечания. Она методично готовила свой «урок», состоящий в замене Сабины такой горничной, которая сама по себе, одним своим обликом являла бы мне «живой упрек». И как только мать отыскала эту несчастную «жандармиху», она вмиг вышибла Сабину и приготовила мне сюрприз в виде «живого упрека», словно желая этим сказать: «Ты – эротоман. Ты вечно лапаешь всех моих горничных. Поэтому я вынуждена заменить молодую красивую Сабину этой старой уродиной». Как же все это похоже на мою мать! Иначе говоря, как это характерно для ее закоснелого мышления сублимированной мещанки, моралистки, сексофобки – словом, фашистки! Вот-вот, фашистки! Не зная, чем себя занять, неприязненно-сосредоточенно рассматриваю комнату, в которой нахожусь. Обстановка неоспоримо подтверждает фашистский, как я уже говорил, характер сублимации моей матери. Я родился в 1935-м. Мать вышла замуж за несколько лет до этого. Столовая вполне в стиле тех мрачных, дисциплинированных лет: темная, гладкая, полированная мебель квадратных или цилиндрических форм с белыми металлическими кружочками вместо ручек. Портьеры, ковры, обивка выполнены на мотивы растворяющихся друг в друге кубов и ромбов. По стенам развешаны зигзагом массивные полки из той же темной фанеры. На них расположились жутковатые статуэтки из майолики и уродливые горшки с кактусами. Так называемый стиль «новеченто» – двадцатый век. Столовая вполне соответствует своему возрасту; все заметнее грим этого стиля – с виду внушительного, а по сути немощного. Грим мещанско-фашистской сублимации. То тут, то там мебель почти утратила первоначальный лоск; треснула, а кое-где и вовсе отлетела полировка, обнажив шершавую, пожелтевшую фанеру, изборожденную коричневыми слезинками застывшего клея. Сублимация моей матери – как эта столовая: нравоучительная полировка, неумело наложенная на крошащуюся фанеру мещанской косности.
Несмотря на отвращение, которое у меня вызывает этот загримированный мир, всякий раз, когда я предстаю перед матерью, я не могу избавиться от ощущения собственной ущербности, какой-то безнадежной униженности. Между тем, как мать, пользуясь своей жалкой сублимацией фашистского пошиба, безгранично и недвусмысленно господствует надо мной.
Курю и злюсь сам на себя: матери еще нет, а я уже «снизу», она уже «сверху», потому что вся эта мебель и есть моя мать или по крайней мере навязчиво представляет ее восприятие мира. То самое восприятие мира, которое позволяет ей судить меня, выносить мне приговор и бог знает как унижать. Во всем, разумеется, виноват только «он», превращающий меня в безмозглый член. Мать это прекрасно чувствует и бессовестно пользуется моим положением.
Ожидание затягивается. Дом погружен в молчание. Я попрежнему в плену у мебели в стиле «новеченто». И еще больше злюсь. Да, этот буфет, составленный из множества стоящих друг на друге кубов и двух боковых цилиндров, мягкие, изогнутые стулья, массивный стол на огромной ножке, короткой и круглой, как у боровика – свисающая с потолка люстра с деревянным обручем, увенчанным белыми плафонами, – все это сливается для меня в образ моей матери и воплощает подавляющий, узколобый морализм тридцатых годов. Морализм фашистской буржуазии! Националистский! Милитаристский! Колониальный! Палеокапиталистический! Морализм государственных служащих вроде моего отца, ходивших в присутствие в черной униформе с золоченым орлом на головном уборе и приветствовавших друг друга «римским» взмахом руки в переполненных автобусах! Затягиваюсь и ясно понимаю, что мой сегодняшний бунт провалится, как бывало не раз, ибо после всего сказанного мать так или иначе остается «возвышенкой», а я нет. Она осталась бы ею в любом случае и в любую эпоху, неважно, фашистскую или нет. Ведь я уже говорил, что все люди делятся на две категории – «возвышенцев», которые все равно возвысятся, при любых исторических и житейских обстоятельствах, даже при фашизме; и «униженцев», которым это не по плечу даже при самых благоприятных обстоятельствах. Ну а я, как известно, отношусь ко второй категории. Безнадежно. Так что и сейчас мне не избежать знакомого и постыдного унижения. Вот разве только, разве только… Тут «он» моментально встает на дыбы: «– И думать не смей! – А почему бы и нет? Коль скоро это единственный способ раз в жизни оказаться „над“ матерью.
– Говорят тебе, не смей.
– Да почему? – Потому что мать – это все-таки мать.
– Вы только посмотрите, с какого высокого амвона меня призывают уважать мою родительницу.
– Мать есть мать.
– А может, мы попросту не хотим признаться, что откровенное объяснение между мной и матерью не только окончательно уложит ее «снизу», но и прольет свет разума на потемки, в которых ты обычно скрываешься? А разум, сам понимаешь, – это то, чего ты боишься больше всего на свете.
– Мать есть мать.
– Что ты заладил как попугай: мать, мать!.. Объясни толком».
В ответ на мой окрик «он» внезапно меняет тон и непривычно злобно выпаливает: «– Кретин! Пусть твоя мать хоть каждый день приходит пожелать тебе спокойной ночи, как тем мартовским вечером двадцать лет назад. Но она все равно найдет способ „поставить тебя на место“ и напомнить: что бы ни случилось, дети обязаны всячески уважать родителей. Идиот, неужели ты этого не знаешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
Вот уже месяца два, не меньше, как «он» заставляет меня обхаживать Сабину. Мать ни словом не обмолвилась на этот счет, не сделала ни одного замечания. Она методично готовила свой «урок», состоящий в замене Сабины такой горничной, которая сама по себе, одним своим обликом являла бы мне «живой упрек». И как только мать отыскала эту несчастную «жандармиху», она вмиг вышибла Сабину и приготовила мне сюрприз в виде «живого упрека», словно желая этим сказать: «Ты – эротоман. Ты вечно лапаешь всех моих горничных. Поэтому я вынуждена заменить молодую красивую Сабину этой старой уродиной». Как же все это похоже на мою мать! Иначе говоря, как это характерно для ее закоснелого мышления сублимированной мещанки, моралистки, сексофобки – словом, фашистки! Вот-вот, фашистки! Не зная, чем себя занять, неприязненно-сосредоточенно рассматриваю комнату, в которой нахожусь. Обстановка неоспоримо подтверждает фашистский, как я уже говорил, характер сублимации моей матери. Я родился в 1935-м. Мать вышла замуж за несколько лет до этого. Столовая вполне в стиле тех мрачных, дисциплинированных лет: темная, гладкая, полированная мебель квадратных или цилиндрических форм с белыми металлическими кружочками вместо ручек. Портьеры, ковры, обивка выполнены на мотивы растворяющихся друг в друге кубов и ромбов. По стенам развешаны зигзагом массивные полки из той же темной фанеры. На них расположились жутковатые статуэтки из майолики и уродливые горшки с кактусами. Так называемый стиль «новеченто» – двадцатый век. Столовая вполне соответствует своему возрасту; все заметнее грим этого стиля – с виду внушительного, а по сути немощного. Грим мещанско-фашистской сублимации. То тут, то там мебель почти утратила первоначальный лоск; треснула, а кое-где и вовсе отлетела полировка, обнажив шершавую, пожелтевшую фанеру, изборожденную коричневыми слезинками застывшего клея. Сублимация моей матери – как эта столовая: нравоучительная полировка, неумело наложенная на крошащуюся фанеру мещанской косности.
Несмотря на отвращение, которое у меня вызывает этот загримированный мир, всякий раз, когда я предстаю перед матерью, я не могу избавиться от ощущения собственной ущербности, какой-то безнадежной униженности. Между тем, как мать, пользуясь своей жалкой сублимацией фашистского пошиба, безгранично и недвусмысленно господствует надо мной.
Курю и злюсь сам на себя: матери еще нет, а я уже «снизу», она уже «сверху», потому что вся эта мебель и есть моя мать или по крайней мере навязчиво представляет ее восприятие мира. То самое восприятие мира, которое позволяет ей судить меня, выносить мне приговор и бог знает как унижать. Во всем, разумеется, виноват только «он», превращающий меня в безмозглый член. Мать это прекрасно чувствует и бессовестно пользуется моим положением.
Ожидание затягивается. Дом погружен в молчание. Я попрежнему в плену у мебели в стиле «новеченто». И еще больше злюсь. Да, этот буфет, составленный из множества стоящих друг на друге кубов и двух боковых цилиндров, мягкие, изогнутые стулья, массивный стол на огромной ножке, короткой и круглой, как у боровика – свисающая с потолка люстра с деревянным обручем, увенчанным белыми плафонами, – все это сливается для меня в образ моей матери и воплощает подавляющий, узколобый морализм тридцатых годов. Морализм фашистской буржуазии! Националистский! Милитаристский! Колониальный! Палеокапиталистический! Морализм государственных служащих вроде моего отца, ходивших в присутствие в черной униформе с золоченым орлом на головном уборе и приветствовавших друг друга «римским» взмахом руки в переполненных автобусах! Затягиваюсь и ясно понимаю, что мой сегодняшний бунт провалится, как бывало не раз, ибо после всего сказанного мать так или иначе остается «возвышенкой», а я нет. Она осталась бы ею в любом случае и в любую эпоху, неважно, фашистскую или нет. Ведь я уже говорил, что все люди делятся на две категории – «возвышенцев», которые все равно возвысятся, при любых исторических и житейских обстоятельствах, даже при фашизме; и «униженцев», которым это не по плечу даже при самых благоприятных обстоятельствах. Ну а я, как известно, отношусь ко второй категории. Безнадежно. Так что и сейчас мне не избежать знакомого и постыдного унижения. Вот разве только, разве только… Тут «он» моментально встает на дыбы: «– И думать не смей! – А почему бы и нет? Коль скоро это единственный способ раз в жизни оказаться „над“ матерью.
– Говорят тебе, не смей.
– Да почему? – Потому что мать – это все-таки мать.
– Вы только посмотрите, с какого высокого амвона меня призывают уважать мою родительницу.
– Мать есть мать.
– А может, мы попросту не хотим признаться, что откровенное объяснение между мной и матерью не только окончательно уложит ее «снизу», но и прольет свет разума на потемки, в которых ты обычно скрываешься? А разум, сам понимаешь, – это то, чего ты боишься больше всего на свете.
– Мать есть мать.
– Что ты заладил как попугай: мать, мать!.. Объясни толком».
В ответ на мой окрик «он» внезапно меняет тон и непривычно злобно выпаливает: «– Кретин! Пусть твоя мать хоть каждый день приходит пожелать тебе спокойной ночи, как тем мартовским вечером двадцать лет назад. Но она все равно найдет способ „поставить тебя на место“ и напомнить: что бы ни случилось, дети обязаны всячески уважать родителей. Идиот, неужели ты этого не знаешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111