ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Себя во Флоренции, когда он в полубезумном состоянии писал эту музыку.
В те дни он настолько перевоплотился в своего Германа, что мог бы, вспомнив Флобера Флобер сказал о героине своего романа «Мадам Бовари»: «Эмма -это я».
, сказать: «Герман – это я». Конечно, хорошо снова стать молодым. Но тот груз, который нес на себе юный неудачник, был слишком тяжел. Хватит и собственного. Но как отделить себя от своего создания, когда с каждым днем все сильнее проникаешься его жизнью?
Он вернулся после прогулки, но, вместо того чтобы, как всегда, спокойно провести вечер за чтением и игрой на фортепьяно – он давно уже не работал по вечерам,– тотчас вернулся к своей партитуре – что-то гнало его. Он забыл о сияющей Флоренции, которая расстилалась за широким окном, и видел перед собой осенний Петербург. Холод пронизал его до костей. Он был Герман, Герман, только что вернувшийся с похорон.
Для Германа это был один из тех неприкаянных вечеров, когда все муки одиночества, сиротства, раскаяния набрасываются на человека и толкают к пропасти. А за окном свист ветра, вой, плач…
И звук трубы, зовущий к вечерней перекличке, врывается, как напоминание рока.
В это мгновение кто-то заглянул в окно. Теперь Герман и сам вскочил с места, прижался к стене, как бы желая исчезнуть в ней. И, когда напряжение дошло до предела, он увидал призрак. Женщина в белом заговорила: в полной тишине произнесла и повторила названия трех карт. Все посторонние звуки ушли в землю. На монотонном дрожании инструментов призрак с перерывами повторял:
«Тройка… Семерка… Туз…»
Ровное, холодное, а потому и обманчивое предсказание…«Вы кричали, синьор? – спросила привратница, войдя к нему.– Я стучалась, но вы не отвечали».
– Возможно, что я пел. Это случается со мной во время работы.
Модест потом очень бранил его, за то что он довел себя до такого состояния. Доработался до галлюцинаций. Но сам он после того чувствовал себя отлично и в тот же вечер, совсем поздно, не пропуская ни одной подробности, записал пятую картину оперы – сцену в казарме.
В следующем перерыве, избегая встреч, Чайковский вышел из театра. Улица была пуста, и только вереница карет у входа напоминала, что он еще не свободен: в громадном здании, которое он ненадолго покинул, все еще решается его судьба.
Как странно все, что происходит! И ведь не в первый раз. Но теперь, более чем когда-либо, он чувствовал, что его подлинная жизнь, в которой поднимаются огромные пласты, совершаются перевороты, ставятся гигантские проблемы,– его героическая, отважная жизнь в музыке ничего не оставляет ему для другой реальной жизни – вне музыки. Там, за пределами, остается обыкновенная личность, со всеми присущими ей слабостями, порой ненавистная ему. И одна мысль, что он скоро-скоро очутится лицом к лицу с этой второй жизнью, внушает ему страх. Нет, он не сможет так жить, просто жить! Нет у него сил ни для общения с людьми, ни для объяснения своих поступков. Если прервется или ослабеет его способность сочинять, он перестанет жить, вот и все.
Но ведь нет никаких оснований для паники. Это еще не последнее, на что он способен. Еще не раз… об этом нельзя теперь думать…
Он немного опоздал и застал на сцене Томского, с ленивой затяжкой запевающего свою песенку о «девочках». Началась пляска гуляк, которые с удалью подхватывали припев. Распаленные песенкой, эти светские повесы сбросили парики и принялись выкидывать коленца, выкрикивая: «Часто! Часто! Часто!» Припев из песенки гуляк: «А в ненастные дни собирались они часто!»
В эту минуту появился Герман.
Как всегда, Фигнер удивил неожиданностью. Если на генеральной он спел первый куплет своей застольной мрачно, а второй-победоносно (все к чертям, даже страх смерти!), то теперь – совсем по-другому. Очень вызывающе – первый куплет, а второй, хоть Герман и уверен, что выиграет,– надрывно, с каким-то убежденным отчаянием: «Да, я выиграю, но счастлив не буду, я продал душу черту и погибну!» Это соответствовало музыке.
И все дальнейшее промелькнуло слишком быстро, кроме просветленной концовки. Безумец, игрок опять становился человеком, бедным юношей, который верит в искреннее чувство. И этим он выигрывает у судьбы свою карту.
– Мы еще не в таком возрасте, когда радость убивает,– сказал ему Ларош после спектакля.– Успех колоссальный – тем лучше. Проведешь в крайнем случае бессонную ночь, а потом выспишься и станешь принимать поздравления.
Но даже и бессонной ночи не было: он слишком устал и спал как убитый. На другой день с утра квартиру Модеста осаждали друзья и вовсе незнакомые люди.
Чайковский должен был ехать в Киев на премьеру «Пиковой дамы». Да еще предстоял банкет с артистами, то, чего он не выносил. Но артисты и, разумеется, Фигнер не были равнодушны к этому.
После банкета, шумного, угарного, похожего на все другие и очень далекого от всех пережитых накануне сомнений и радостей, Чайковский простился с утомленными участниками и вышел на берег Мойки. Было темно, хотя день уже начался, и редкие прохожие торопились по своим делам. Отрадно было вдыхать морозный воздух.
«Благодарю тебя, господи!»– по привычке прошептал он слова, отмечающие и окончание работы, и удачный спектакль. И вдруг остановился: опять, как молния, ударила его мысль, что теперь-то он стоит над пропастью: кончено – и ничего впереди. Такие минуты были самыми страшными в его жизни, и тоска, вернее, предчувствие тоски уже коснулось его. Что теперь будет? И – будет ли?
Но и этот возобновившийся приступ миновал. Еще можно дышать: ему с избытком хватит замыслов, мастерства, мелодий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
В те дни он настолько перевоплотился в своего Германа, что мог бы, вспомнив Флобера Флобер сказал о героине своего романа «Мадам Бовари»: «Эмма -это я».
, сказать: «Герман – это я». Конечно, хорошо снова стать молодым. Но тот груз, который нес на себе юный неудачник, был слишком тяжел. Хватит и собственного. Но как отделить себя от своего создания, когда с каждым днем все сильнее проникаешься его жизнью?
Он вернулся после прогулки, но, вместо того чтобы, как всегда, спокойно провести вечер за чтением и игрой на фортепьяно – он давно уже не работал по вечерам,– тотчас вернулся к своей партитуре – что-то гнало его. Он забыл о сияющей Флоренции, которая расстилалась за широким окном, и видел перед собой осенний Петербург. Холод пронизал его до костей. Он был Герман, Герман, только что вернувшийся с похорон.
Для Германа это был один из тех неприкаянных вечеров, когда все муки одиночества, сиротства, раскаяния набрасываются на человека и толкают к пропасти. А за окном свист ветра, вой, плач…
И звук трубы, зовущий к вечерней перекличке, врывается, как напоминание рока.
В это мгновение кто-то заглянул в окно. Теперь Герман и сам вскочил с места, прижался к стене, как бы желая исчезнуть в ней. И, когда напряжение дошло до предела, он увидал призрак. Женщина в белом заговорила: в полной тишине произнесла и повторила названия трех карт. Все посторонние звуки ушли в землю. На монотонном дрожании инструментов призрак с перерывами повторял:
«Тройка… Семерка… Туз…»
Ровное, холодное, а потому и обманчивое предсказание…«Вы кричали, синьор? – спросила привратница, войдя к нему.– Я стучалась, но вы не отвечали».
– Возможно, что я пел. Это случается со мной во время работы.
Модест потом очень бранил его, за то что он довел себя до такого состояния. Доработался до галлюцинаций. Но сам он после того чувствовал себя отлично и в тот же вечер, совсем поздно, не пропуская ни одной подробности, записал пятую картину оперы – сцену в казарме.
В следующем перерыве, избегая встреч, Чайковский вышел из театра. Улица была пуста, и только вереница карет у входа напоминала, что он еще не свободен: в громадном здании, которое он ненадолго покинул, все еще решается его судьба.
Как странно все, что происходит! И ведь не в первый раз. Но теперь, более чем когда-либо, он чувствовал, что его подлинная жизнь, в которой поднимаются огромные пласты, совершаются перевороты, ставятся гигантские проблемы,– его героическая, отважная жизнь в музыке ничего не оставляет ему для другой реальной жизни – вне музыки. Там, за пределами, остается обыкновенная личность, со всеми присущими ей слабостями, порой ненавистная ему. И одна мысль, что он скоро-скоро очутится лицом к лицу с этой второй жизнью, внушает ему страх. Нет, он не сможет так жить, просто жить! Нет у него сил ни для общения с людьми, ни для объяснения своих поступков. Если прервется или ослабеет его способность сочинять, он перестанет жить, вот и все.
Но ведь нет никаких оснований для паники. Это еще не последнее, на что он способен. Еще не раз… об этом нельзя теперь думать…
Он немного опоздал и застал на сцене Томского, с ленивой затяжкой запевающего свою песенку о «девочках». Началась пляска гуляк, которые с удалью подхватывали припев. Распаленные песенкой, эти светские повесы сбросили парики и принялись выкидывать коленца, выкрикивая: «Часто! Часто! Часто!» Припев из песенки гуляк: «А в ненастные дни собирались они часто!»
В эту минуту появился Герман.
Как всегда, Фигнер удивил неожиданностью. Если на генеральной он спел первый куплет своей застольной мрачно, а второй-победоносно (все к чертям, даже страх смерти!), то теперь – совсем по-другому. Очень вызывающе – первый куплет, а второй, хоть Герман и уверен, что выиграет,– надрывно, с каким-то убежденным отчаянием: «Да, я выиграю, но счастлив не буду, я продал душу черту и погибну!» Это соответствовало музыке.
И все дальнейшее промелькнуло слишком быстро, кроме просветленной концовки. Безумец, игрок опять становился человеком, бедным юношей, который верит в искреннее чувство. И этим он выигрывает у судьбы свою карту.
– Мы еще не в таком возрасте, когда радость убивает,– сказал ему Ларош после спектакля.– Успех колоссальный – тем лучше. Проведешь в крайнем случае бессонную ночь, а потом выспишься и станешь принимать поздравления.
Но даже и бессонной ночи не было: он слишком устал и спал как убитый. На другой день с утра квартиру Модеста осаждали друзья и вовсе незнакомые люди.
Чайковский должен был ехать в Киев на премьеру «Пиковой дамы». Да еще предстоял банкет с артистами, то, чего он не выносил. Но артисты и, разумеется, Фигнер не были равнодушны к этому.
После банкета, шумного, угарного, похожего на все другие и очень далекого от всех пережитых накануне сомнений и радостей, Чайковский простился с утомленными участниками и вышел на берег Мойки. Было темно, хотя день уже начался, и редкие прохожие торопились по своим делам. Отрадно было вдыхать морозный воздух.
«Благодарю тебя, господи!»– по привычке прошептал он слова, отмечающие и окончание работы, и удачный спектакль. И вдруг остановился: опять, как молния, ударила его мысль, что теперь-то он стоит над пропастью: кончено – и ничего впереди. Такие минуты были самыми страшными в его жизни, и тоска, вернее, предчувствие тоски уже коснулось его. Что теперь будет? И – будет ли?
Но и этот возобновившийся приступ миновал. Еще можно дышать: ему с избытком хватит замыслов, мастерства, мелодий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53