ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Это уловка не менее коварная, ибо немедленно обрекает на забвение и предает вчерашние жертвы, миллионы молчаливых жертв. И милосердие, как известно, может быть формой лжи, не говоря уже о практической пользе, которую умеют извлечь из него иные.
Несколько месяцев назад - тогда только что началась "блокада" * - я провел четыре недели в Берлине, я был там во второй раз с начала войны; незадолго до этого я побывал в Варшаве, и главным уроком, вынесенным мною из поездки в Польшу, было тревожное и горькое сознание, сколь легко забываем мы то, что кажется нам хорошо известным, о чем мы знаем, но никогда не видели собственными глазами. Я считаю, что ты не имеешь права говорить о Берлине, если видел только Берлин; иначе возникнет естественная и по-человечески вполне понятная опасность, что восприятие нами германского вопроса, от которого до сих пор мы не можем уйти, окажется сентиментальным, далеким от реальности, несправедливым. В одной из последних своих речей Уинстон Черчилль, говоря о германском военачальнике фон Рундштедте, призвал всех признать наконец историческую данность неизбежной. Как писатель, отнюдь не видящий своей задачи в том, чтоб трубить сбор к новой войне, как швейцарец, неизбежно осознающий внутреннее свое родство с немецкой нацией, как человек нашего столетия, столетия небывалых катастроф, и как гуманист, наконец, я усматриваю в подобном высказывании квинтэссенцию всего, что повергает меня в глубочайшее недоумение и отчаяние. Даже если мне дано понять, какие цели преследует подобная амнистия, я все равно не поверю, что подобным подходом, пусть даже кое-кого он весьма устраивает, мы обеспечим себе будущее; и уж в самую последнюю очередь это будет будущее немецкого народа, который, стоит лишь принять подобную амнистию, навсегда останется отмеченным каиновой печатью.
Увы, дела сегодня обстоят в мире так, что события недавнего прошлого, не успев еще по-настоящему потрясти и ужаснуть нас, уступают место новым злодеяниям, которыми мы возмущаемся с готовностью, с лихорадочным и несколько подозрительным усердием, забывая при этом, где причина, где следствие; не только в соседних немецких краях, но и здесь, в собственной нашей стране, уже принято говорить о сегодняшнем дне так, будто перед ним не было никакого вчерашнего.
Признать, наконец, историческую данность неизбежной? Следовало бы подумать об этих словах, стоя возле груд битого кирпича, там, где находилось прежде Варшавское гетто, а еще, читая доклад бригаденфюрера Йозефа Штропа, который на этом самом месте, объединившись с подразделениями вермахта, утопил, сжег и расстрелял восемьдесят тысяч человек, воспротивившихся отправке в Освенцим. Защитнику "исторической данности" следовало бы, по крайней мере, посетить один из многочисленных лагерей смерти, где творились немыслимые вещи: увидеть узкоколейку, ведущую в рощу и заканчивающуюся у барака с газовыми камерами, за бараком - печи, еще дальше - складские помещения, набитые женскими волосами, очками, гребешками, детскими платьицами.
Знаю, всем нам кажется, будто мы информированы об этих вещах, и информированы достаточно. Но когда стоишь на месте массового убийства, оказывается, что мы не знаем вообще ничего. Ибо трудно помнить то, что невозможно вообразить. Думаю, подлинного ужаса и отвращения мы пока не испытали, а страх, что придется все-таки их испытать, заставляет едва ли не сладострастно внимать каждому новому известию о злодеяниях на нашей земле. Как будто одно злодеяние можно оправдать другим, еще более страшным злодеянием.
И это не говоря уже о том, что наши немецкие сородичи даже тогда, когда им приходилось хуже всего, не оказывались целыми деревнями перед братской могилой, с маленькими детьми на руках, как то не раз случалось в Польше, на Украине, в России.
Я хочу быть правильно понятым. Речь идет не о призыве к какой-либо мести, не об оправдании новых преступлений. Речь идет, говоря упрощенно, о не осмысленном еще до конца всеми нами факте, что во времена, когда нам довелось жить на земле, современники наши совершали вещи, на которые, казалось нам прежде, человек не способен. Когда я вижу документальные кадры, где еврейские женщины прыгают с четвертого этажа, а затем с переломанными ногами ползут назад в горящий дом, только чтоб не попасться на глаза фашистским солдатам, и когда в следующем кадре я вижу лица этих солдат, обычные лица, которые сплошь и рядом можно встретить в переполненном трамвае или на дружеской вечеринке, особенно же когда сам оказываешься на месте, где творились злодеяния - перед виселицей, в нацистском застенке или в подвале, полном человеческого пепла, - ощущение всегда, по сути, одно, и сводится оно к неимоверному удивлению, к беззащитности, с какой вопрошаешь себя: неужели человек способен был на такое? И не какой-нибудь отдельный человек, скажем Ландрю или Хаарман, но при соответствующих обстоятельствах весьма значительное число людей. И отнюдь не какая-нибудь там отсталая народность, от которой всего можно ожидать, ведь представители ее не пользуются уборной и не читают книг, но народ, владеющий всеми знаниями и навыками, которые до сих пор мы включали в понятие "культура", народ, который и сам внес значительный вклад в развитие этой культуры.
Я хотел бы сформулировать это так: если люди, говорящие на том же, что и я, языке и наслаждающиеся той же самой музыкой, способны при определенных обстоятельствах превратиться в нелюдей, где взять уверенности в том, что подобное никогда не произойдет и со мной?
Быть может, именно здесь кроется наиболее важная причина, почему столь часто обращаем мы взор к нашим немецким соседям, и одновременно объяснение, почему столь многое из того, с чем сегодня мы там сталкиваемся, не вызывает у нас доверия;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134
Несколько месяцев назад - тогда только что началась "блокада" * - я провел четыре недели в Берлине, я был там во второй раз с начала войны; незадолго до этого я побывал в Варшаве, и главным уроком, вынесенным мною из поездки в Польшу, было тревожное и горькое сознание, сколь легко забываем мы то, что кажется нам хорошо известным, о чем мы знаем, но никогда не видели собственными глазами. Я считаю, что ты не имеешь права говорить о Берлине, если видел только Берлин; иначе возникнет естественная и по-человечески вполне понятная опасность, что восприятие нами германского вопроса, от которого до сих пор мы не можем уйти, окажется сентиментальным, далеким от реальности, несправедливым. В одной из последних своих речей Уинстон Черчилль, говоря о германском военачальнике фон Рундштедте, призвал всех признать наконец историческую данность неизбежной. Как писатель, отнюдь не видящий своей задачи в том, чтоб трубить сбор к новой войне, как швейцарец, неизбежно осознающий внутреннее свое родство с немецкой нацией, как человек нашего столетия, столетия небывалых катастроф, и как гуманист, наконец, я усматриваю в подобном высказывании квинтэссенцию всего, что повергает меня в глубочайшее недоумение и отчаяние. Даже если мне дано понять, какие цели преследует подобная амнистия, я все равно не поверю, что подобным подходом, пусть даже кое-кого он весьма устраивает, мы обеспечим себе будущее; и уж в самую последнюю очередь это будет будущее немецкого народа, который, стоит лишь принять подобную амнистию, навсегда останется отмеченным каиновой печатью.
Увы, дела сегодня обстоят в мире так, что события недавнего прошлого, не успев еще по-настоящему потрясти и ужаснуть нас, уступают место новым злодеяниям, которыми мы возмущаемся с готовностью, с лихорадочным и несколько подозрительным усердием, забывая при этом, где причина, где следствие; не только в соседних немецких краях, но и здесь, в собственной нашей стране, уже принято говорить о сегодняшнем дне так, будто перед ним не было никакого вчерашнего.
Признать, наконец, историческую данность неизбежной? Следовало бы подумать об этих словах, стоя возле груд битого кирпича, там, где находилось прежде Варшавское гетто, а еще, читая доклад бригаденфюрера Йозефа Штропа, который на этом самом месте, объединившись с подразделениями вермахта, утопил, сжег и расстрелял восемьдесят тысяч человек, воспротивившихся отправке в Освенцим. Защитнику "исторической данности" следовало бы, по крайней мере, посетить один из многочисленных лагерей смерти, где творились немыслимые вещи: увидеть узкоколейку, ведущую в рощу и заканчивающуюся у барака с газовыми камерами, за бараком - печи, еще дальше - складские помещения, набитые женскими волосами, очками, гребешками, детскими платьицами.
Знаю, всем нам кажется, будто мы информированы об этих вещах, и информированы достаточно. Но когда стоишь на месте массового убийства, оказывается, что мы не знаем вообще ничего. Ибо трудно помнить то, что невозможно вообразить. Думаю, подлинного ужаса и отвращения мы пока не испытали, а страх, что придется все-таки их испытать, заставляет едва ли не сладострастно внимать каждому новому известию о злодеяниях на нашей земле. Как будто одно злодеяние можно оправдать другим, еще более страшным злодеянием.
И это не говоря уже о том, что наши немецкие сородичи даже тогда, когда им приходилось хуже всего, не оказывались целыми деревнями перед братской могилой, с маленькими детьми на руках, как то не раз случалось в Польше, на Украине, в России.
Я хочу быть правильно понятым. Речь идет не о призыве к какой-либо мести, не об оправдании новых преступлений. Речь идет, говоря упрощенно, о не осмысленном еще до конца всеми нами факте, что во времена, когда нам довелось жить на земле, современники наши совершали вещи, на которые, казалось нам прежде, человек не способен. Когда я вижу документальные кадры, где еврейские женщины прыгают с четвертого этажа, а затем с переломанными ногами ползут назад в горящий дом, только чтоб не попасться на глаза фашистским солдатам, и когда в следующем кадре я вижу лица этих солдат, обычные лица, которые сплошь и рядом можно встретить в переполненном трамвае или на дружеской вечеринке, особенно же когда сам оказываешься на месте, где творились злодеяния - перед виселицей, в нацистском застенке или в подвале, полном человеческого пепла, - ощущение всегда, по сути, одно, и сводится оно к неимоверному удивлению, к беззащитности, с какой вопрошаешь себя: неужели человек способен был на такое? И не какой-нибудь отдельный человек, скажем Ландрю или Хаарман, но при соответствующих обстоятельствах весьма значительное число людей. И отнюдь не какая-нибудь там отсталая народность, от которой всего можно ожидать, ведь представители ее не пользуются уборной и не читают книг, но народ, владеющий всеми знаниями и навыками, которые до сих пор мы включали в понятие "культура", народ, который и сам внес значительный вклад в развитие этой культуры.
Я хотел бы сформулировать это так: если люди, говорящие на том же, что и я, языке и наслаждающиеся той же самой музыкой, способны при определенных обстоятельствах превратиться в нелюдей, где взять уверенности в том, что подобное никогда не произойдет и со мной?
Быть может, именно здесь кроется наиболее важная причина, почему столь часто обращаем мы взор к нашим немецким соседям, и одновременно объяснение, почему столь многое из того, с чем сегодня мы там сталкиваемся, не вызывает у нас доверия;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134