ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Ворота закрываются с противным мрачным тюремным щелчком – Щелк! – вторит ему эхо, производя малоприятный эффект на мою нервную систему. Эхо щелчка звучит сначала в моей голове, затем где-то за гранью горьких пределов сознания. Иисусе, я вовсе не собираюсь поэтизировать эти звуки. Этому, Зиллер, я, видимо, научился, вращаясь в кругу таких лабухов, как ты. Весь этот интеллектуально-театральный треп я слышал как-то раз на вечеринке в Нью-Йорке. Один пижон сказал будто бы, когда в последней сцене ибсеновского «Кукольного дома» Нора хлопнула дверью и ушла от своего старика, то от этого хлопка содрогнулась вся западная драматургия, и что благодаря ему в театре пали последние запреты – в том, что касается отношений мужчины и женщины, – подобно тому, как от такого хлопка со стены падает на пол картина, с той разницей, что пали они навсегда. Так вот, значит, когда монастырские ворота захлопываются за моей стеной, я чувствую, что они навсегда изменили театр Плаки Перселла, что короткая драма моей жизни, балет моей жизни уже не те, что раньше. В них появляется смутно ощутимая аура конечности, завершенности. Монастырские – нет, скорее тюремные – ворота захлопываются. Мне почему-то кажется, будто я стою на трапе десантного корабля, и у меня не остается другого выбора, кроме как выскочить на песчаный край чужого берега, где я рано или поздно столкнусь с недружественным населением. Влажный и липкий страх забивает мне горло словно ягоды, слипшиеся в скользкий ком в пластиковом пакете. Однако этот страх скорее призрачен, чем реален. В нем даже присутствует нотка веселости. Мой брат рассказывал, что морские пехотинцы при десантировании насвистывали мелодии из разухабистых мюзиклов. Почему бы и нет? Главное отличие авантюриста от самоубийцы заключается в том, что авантюрист оставляет себе местечко для отступления, узенькую такую полосочку (чем уже полосочка, тем величественнее авантюра), длина и ширина которой могут определяться неизвестными факторами, зато успешная навигация определяется мерой ума и нервов авантюриста. Жизнь восхитительна, когда живешь на нервах или на самом пике обостренных мыслей. Вот такое бессовестное признание я вам делаю.
Но чего, собственно, в этом страшного? За монастырскими стенами обстановка не показалась мне особенно странной. Главным образом это были стерильные коридоры, по обеим сторонам которых тянулись массивные двери. И все до последней заперты. Точь-в-точь как в монастырях, которые я видел
в кино, только те были сложены из кирпича или камня, а этот – из дерева. Мы идем по коридорам и по пути встречаем с десяток монахов, которые если и не похожи на героев-священников в исполнении Бинга Кросби или Пэта О'Брайена, зато в них нет и ничего общего с горбуном собора Парижской Богоматери. В их глазах меньше елея и больше железа, чем у тех священников, которых мне когда-либо доводилось встречать. Меньше соуса в их щеках и меньше выпивки в их носах. Помимо этого, я не замечаю в них больше ничего особенного, если не считать походки. Это не смиренное шарканье ногами, не благочестивая и покорная тяжелая поступь, не расхлябанная походочка. Они передвигаются с легкой, чуть агрессивной грацией хорошо тренированных атлетов. Проходя мимо них по узкому монастырскому коридору, я ощущаю себя так, будто снова оказался у входа в раздевалку стадиона у себя в Дьюке и ожидаю в любую минуту получить пинок коленкой под жопу, как это делают спортсмены, награждая товарищей по команде дружеским пенделем. (Этот жест почти умильно-трогателен в своей невинности и полном отсутствии эротизма.) Такое ощущение, что сейчас кто-нибудь да крикнет: «Давай-ка, Плаки, навешаем хороших этим засранцам! Погнали, старина!»
Где-то ближе к центру монастыря мы останавливаемся перед какой-то дверью, и старый добрый Специальный Тридцать Восьмого Калибра начинает барабанить в нее. Человек, который встречает нас, – отец Гудштадт, монах лет пятидесяти, с телосложением и физиомордией чикагского мясника, и, похоже, самый тут главный котяра. Голова отца Гудштадта – баллон, налитый кровью, гладкий красный пузырь с гусиными потрохами вместо глаз и огромной мясистой шишкой вместо носа, которую неведомый хирург отрезал, видимо, от внутренностей быка и прилепил к лицу человеческому. Добрый падре являет собой дымящийся кровавый человеко-пудинг, впрочем, ужасно хитрый. Если его внешний облик навевает мысль о бойне где-нибудь под Гамбургом, то внутри его корпулентной фигуры таится целый Гейдельбергский университет.
Он не слюнявил сигару во рту и не встряхивал ее, а держал подолгу в нескольких дюймах от губ, пока столбик пепла не достигал опасной длины. Он потягивал бренди с таким видом, будто занимался утомительным, но приятным интеллектуальным делом. Его самые простые по смыслу высказывания напоминали отрывки из университетских лекций по физике. Не содержание его речений, напыщенных и сложных для понимания, производит на вас впечатление, а весомость произносимого им. Слова его имеют ощутимый вес, они тяжелы, как камни. Язык его густ и плотен. Тогда как произносимые другими людьми слова кажутся сооружениями из холста и картона, предложения отца Гудштадта производили впечатление зданий из кирпича и стали. Когда ему рассказали о моей встрече с двумя монахами, он разразился добродушным смехом славного дедушки Санта Клауса, смехом, напоминающим грохот перекатываемых по комнате валунов. Рассказ о том, как я двумя ударами вырубил брата Бостона, привел краснорожего ублюдка в восторг. Мне кажется, что, если бы я сломал вышеназванному брату шею, главный падре, наверное, лопнул бы от смеха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
Но чего, собственно, в этом страшного? За монастырскими стенами обстановка не показалась мне особенно странной. Главным образом это были стерильные коридоры, по обеим сторонам которых тянулись массивные двери. И все до последней заперты. Точь-в-точь как в монастырях, которые я видел
в кино, только те были сложены из кирпича или камня, а этот – из дерева. Мы идем по коридорам и по пути встречаем с десяток монахов, которые если и не похожи на героев-священников в исполнении Бинга Кросби или Пэта О'Брайена, зато в них нет и ничего общего с горбуном собора Парижской Богоматери. В их глазах меньше елея и больше железа, чем у тех священников, которых мне когда-либо доводилось встречать. Меньше соуса в их щеках и меньше выпивки в их носах. Помимо этого, я не замечаю в них больше ничего особенного, если не считать походки. Это не смиренное шарканье ногами, не благочестивая и покорная тяжелая поступь, не расхлябанная походочка. Они передвигаются с легкой, чуть агрессивной грацией хорошо тренированных атлетов. Проходя мимо них по узкому монастырскому коридору, я ощущаю себя так, будто снова оказался у входа в раздевалку стадиона у себя в Дьюке и ожидаю в любую минуту получить пинок коленкой под жопу, как это делают спортсмены, награждая товарищей по команде дружеским пенделем. (Этот жест почти умильно-трогателен в своей невинности и полном отсутствии эротизма.) Такое ощущение, что сейчас кто-нибудь да крикнет: «Давай-ка, Плаки, навешаем хороших этим засранцам! Погнали, старина!»
Где-то ближе к центру монастыря мы останавливаемся перед какой-то дверью, и старый добрый Специальный Тридцать Восьмого Калибра начинает барабанить в нее. Человек, который встречает нас, – отец Гудштадт, монах лет пятидесяти, с телосложением и физиомордией чикагского мясника, и, похоже, самый тут главный котяра. Голова отца Гудштадта – баллон, налитый кровью, гладкий красный пузырь с гусиными потрохами вместо глаз и огромной мясистой шишкой вместо носа, которую неведомый хирург отрезал, видимо, от внутренностей быка и прилепил к лицу человеческому. Добрый падре являет собой дымящийся кровавый человеко-пудинг, впрочем, ужасно хитрый. Если его внешний облик навевает мысль о бойне где-нибудь под Гамбургом, то внутри его корпулентной фигуры таится целый Гейдельбергский университет.
Он не слюнявил сигару во рту и не встряхивал ее, а держал подолгу в нескольких дюймах от губ, пока столбик пепла не достигал опасной длины. Он потягивал бренди с таким видом, будто занимался утомительным, но приятным интеллектуальным делом. Его самые простые по смыслу высказывания напоминали отрывки из университетских лекций по физике. Не содержание его речений, напыщенных и сложных для понимания, производит на вас впечатление, а весомость произносимого им. Слова его имеют ощутимый вес, они тяжелы, как камни. Язык его густ и плотен. Тогда как произносимые другими людьми слова кажутся сооружениями из холста и картона, предложения отца Гудштадта производили впечатление зданий из кирпича и стали. Когда ему рассказали о моей встрече с двумя монахами, он разразился добродушным смехом славного дедушки Санта Клауса, смехом, напоминающим грохот перекатываемых по комнате валунов. Рассказ о том, как я двумя ударами вырубил брата Бостона, привел краснорожего ублюдка в восторг. Мне кажется, что, если бы я сломал вышеназванному брату шею, главный падре, наверное, лопнул бы от смеха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141