ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
но я
не думаю, что они были вполне уместными по отношению к тому,
что я делал; поскольку проблема для меня состояла не в том,
чтобы описать Бюффона или Маркса, и не в том, чтобы
восстановить то, что они сказали или хотели сказать,- я просто
старался найти правила, по которым они произвели некоторое
число понятий или теоретических ансамблей, которые можно
встретить в их текстах. Было высказано и другое возражение: Вы
производите - говорили мне - чудовищные семейства, Вы
сближаете имена столь противоположные, как имена Бюффона и
Линнея, Вы ставите Кювье рядом с Дарвиным,- и все это вопреки
очевиднейшей игре естественных родственных связей и сходств. И
здесь опять же я не сказал бы, что возражение это кажется мне
уместным, поскольку я никогда не пытался создать
генеалогическую таблицу духовных индивидуальностей, я не хотел
образовать интеллектуальный дагерротип ученого или натуралиста
ХЛ1 или ХЪЧ11 веков; я не хотел сформировать никакого
семейства: ни святого, ни порочного; я просто искал - что
является куда более скромным делом - условия функционирования
специфических дискурсивных практик. Зачем же было тогда -
скажете вы мне - использовать в Словах и вещах имена авторов?
Нужно было или не использовать ни одного из них, или же
оределить тот способ, каким Вы это делаете. Вот это возражение,
как я полагаю, является вполне оправданным - и я попытался
оценить допущения и последствия этого в тексте, который должен
скоро появиться*. Там я пытаюсь установить статус больших
дискурсивных единств - таких, как те, что называют
Естественной историей или Политической экономией. Я спросил
себя, в соответствии с какими методами, с помощью каких
инструментов можно было бы их засекать, расчленять,
анализировать их и описывать. Вот первая часть работы,
предпринятой несколько лет назад и ныне законченной.
Но встает другой вопрос: вопрос об авторе - и именно об
этом я и хотел бы сейчас с вами побеседовать. Это понятие
автора конституирует важный момент индивидуализации в истории
идей, знаний, литератур, равно как и в истории философии и
наук. Даже сегодня, когда занимаются историей какоголибо
понятия, или литературного жанра, или какогонибудь типа
философии, эти единства, как мне кажется, по-прежнему
рассматривают как расчленения сравнительно слабые, вторичные и
наложенные на первичные, прочные и фундаментальные единства,
каковыми являются единства автора и произведения.
Я оставлю в стороне, по крайней мере в сегодняшнем
докладе, историко-социологический анализ персонажа автора.
Каким образом автор индивидуализировался в такой культуре, как
наша, какой статус ему был придан, с какого момента, скажем,
стали заниматься поисками аутентичности и атрибуции, в какой
системе валоризации автор был взят, в какой момент начали
рассказывать жизнь уже не героев, но авторов, каким образом
установилась эта фундаментальная категория критики
"человек-ипроизведение",- все это, бесспорно, заслуживало бы
того, чтобы быть проанализированным. В настоящий момент я
хотел бы рассмотреть только отношение текста к автору, тот
способ, которым текст намечает курс к этой фигуре - фигуре,
которая по отношению к нему является внешней и предшествующей,
по крайней мере с виду. Формулировку темы, с которой я хотел
бы начать, я заимствую у Беккета: "Какая разница, кто
говорит,- сказал кто-то,- какая разница, кто говорит". В
этом безразличии, я полагаю, нуно признать один из
фундаментальных этических принципов современного письма. Я
говорю "этических", поскольку это безразличие является не
столько особенностью, характеризующей способ, каким говорят или
пишут, сколько, скорее, своего рода имманентным правилом, без
конца снова и снова возобновляемым, но никогда полностью не
исполняемым, принципом, который не столько маскирует письмо как
результат, сколько господствует над ним как практикой. Это
правило слишком известно, чтобы нужно было долго его
анализировать; здесь будет вполне достаточно специфицировать
его через две его важнейшие темы. Во-первых, можно сказать,
что сегодняшнее письмо освободилось от темы выражения: оно
отсылает лишь к себе самому, и, однако, оно берется не в форме
"внутреннего",- оно идентифицируется со своим собственным
развернутым "внешним". Это означает, что письмо есть игра
знаков, упорядоченная не столько своим означаемым содержанием,
сколько самой природой означающего; но это означает и то, что
регулярность письма все время подвергается испытанию со стороны
своих границ; письмо беспрестанно преступает и переворачивает
регулярность, которую оно принимает и которой оно играет;
письмо развертывается как игра, которая неминуемо идет по ту
сторону своих правил и переходит таким образом вовне. В случае
письма суть дела состоит не в обнаружении или в превознесении
самого жеста писать; речь идет не о пришпиливании некоего
субъекта в языке,- вопрос стоит об открытии некоторого
пространства, в котором пишущий субъект не перестает исчезать.
Вторая тема еще более знакома: это сродство письма и
смерти. Эта связь переворачивает тысячелетнюю тему; сказание и
эпопея у греков предназначались для того, чтобы увековечить
бессмертие героя. И если герой соглашался умереть молодым, то
это для того, чтобы его жизнь, освященная таким образом и
прославленная смертью, перешла в бессмертие;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
не думаю, что они были вполне уместными по отношению к тому,
что я делал; поскольку проблема для меня состояла не в том,
чтобы описать Бюффона или Маркса, и не в том, чтобы
восстановить то, что они сказали или хотели сказать,- я просто
старался найти правила, по которым они произвели некоторое
число понятий или теоретических ансамблей, которые можно
встретить в их текстах. Было высказано и другое возражение: Вы
производите - говорили мне - чудовищные семейства, Вы
сближаете имена столь противоположные, как имена Бюффона и
Линнея, Вы ставите Кювье рядом с Дарвиным,- и все это вопреки
очевиднейшей игре естественных родственных связей и сходств. И
здесь опять же я не сказал бы, что возражение это кажется мне
уместным, поскольку я никогда не пытался создать
генеалогическую таблицу духовных индивидуальностей, я не хотел
образовать интеллектуальный дагерротип ученого или натуралиста
ХЛ1 или ХЪЧ11 веков; я не хотел сформировать никакого
семейства: ни святого, ни порочного; я просто искал - что
является куда более скромным делом - условия функционирования
специфических дискурсивных практик. Зачем же было тогда -
скажете вы мне - использовать в Словах и вещах имена авторов?
Нужно было или не использовать ни одного из них, или же
оределить тот способ, каким Вы это делаете. Вот это возражение,
как я полагаю, является вполне оправданным - и я попытался
оценить допущения и последствия этого в тексте, который должен
скоро появиться*. Там я пытаюсь установить статус больших
дискурсивных единств - таких, как те, что называют
Естественной историей или Политической экономией. Я спросил
себя, в соответствии с какими методами, с помощью каких
инструментов можно было бы их засекать, расчленять,
анализировать их и описывать. Вот первая часть работы,
предпринятой несколько лет назад и ныне законченной.
Но встает другой вопрос: вопрос об авторе - и именно об
этом я и хотел бы сейчас с вами побеседовать. Это понятие
автора конституирует важный момент индивидуализации в истории
идей, знаний, литератур, равно как и в истории философии и
наук. Даже сегодня, когда занимаются историей какоголибо
понятия, или литературного жанра, или какогонибудь типа
философии, эти единства, как мне кажется, по-прежнему
рассматривают как расчленения сравнительно слабые, вторичные и
наложенные на первичные, прочные и фундаментальные единства,
каковыми являются единства автора и произведения.
Я оставлю в стороне, по крайней мере в сегодняшнем
докладе, историко-социологический анализ персонажа автора.
Каким образом автор индивидуализировался в такой культуре, как
наша, какой статус ему был придан, с какого момента, скажем,
стали заниматься поисками аутентичности и атрибуции, в какой
системе валоризации автор был взят, в какой момент начали
рассказывать жизнь уже не героев, но авторов, каким образом
установилась эта фундаментальная категория критики
"человек-ипроизведение",- все это, бесспорно, заслуживало бы
того, чтобы быть проанализированным. В настоящий момент я
хотел бы рассмотреть только отношение текста к автору, тот
способ, которым текст намечает курс к этой фигуре - фигуре,
которая по отношению к нему является внешней и предшествующей,
по крайней мере с виду. Формулировку темы, с которой я хотел
бы начать, я заимствую у Беккета: "Какая разница, кто
говорит,- сказал кто-то,- какая разница, кто говорит". В
этом безразличии, я полагаю, нуно признать один из
фундаментальных этических принципов современного письма. Я
говорю "этических", поскольку это безразличие является не
столько особенностью, характеризующей способ, каким говорят или
пишут, сколько, скорее, своего рода имманентным правилом, без
конца снова и снова возобновляемым, но никогда полностью не
исполняемым, принципом, который не столько маскирует письмо как
результат, сколько господствует над ним как практикой. Это
правило слишком известно, чтобы нужно было долго его
анализировать; здесь будет вполне достаточно специфицировать
его через две его важнейшие темы. Во-первых, можно сказать,
что сегодняшнее письмо освободилось от темы выражения: оно
отсылает лишь к себе самому, и, однако, оно берется не в форме
"внутреннего",- оно идентифицируется со своим собственным
развернутым "внешним". Это означает, что письмо есть игра
знаков, упорядоченная не столько своим означаемым содержанием,
сколько самой природой означающего; но это означает и то, что
регулярность письма все время подвергается испытанию со стороны
своих границ; письмо беспрестанно преступает и переворачивает
регулярность, которую оно принимает и которой оно играет;
письмо развертывается как игра, которая неминуемо идет по ту
сторону своих правил и переходит таким образом вовне. В случае
письма суть дела состоит не в обнаружении или в превознесении
самого жеста писать; речь идет не о пришпиливании некоего
субъекта в языке,- вопрос стоит об открытии некоторого
пространства, в котором пишущий субъект не перестает исчезать.
Вторая тема еще более знакома: это сродство письма и
смерти. Эта связь переворачивает тысячелетнюю тему; сказание и
эпопея у греков предназначались для того, чтобы увековечить
бессмертие героя. И если герой соглашался умереть молодым, то
это для того, чтобы его жизнь, освященная таким образом и
прославленная смертью, перешла в бессмертие;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13