ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
За спиной шумела удалявшаяся перстовская машина. Меня поглощала вечерняя тьма, передававшая моим коленкам мелкую противную дрожь. В окнах большой комнаты, где мы с Иннокентием Владимировичем сидели перед его концом, горел свет, но страх отгонял окна, и они казались далекими и игрушечными, узкими прорезями, в которых застыл другой, отличный от темноты цвет. Я боялся. Я почти забыл, что меня могут подозревать в причастности к смерти Иннокентия Владимировича, что некоторые обстоятельства и впрямь делают меня как будто причастным к этой смерти, и боялся я только Наташи, ее высокой скорби, неприступности, непознаваемости в ее неожиданно новом положении, боялся ее высокомерного взгляда, неосторожного слова, собственного бесправия перед ее правом обличать меня.
Когда я увидел ее, меня захлестнула волна желания окунуться в последнюю глубину человеческих отношений, прыгнуть в огонь, в кипящую смолу, сгореть, провалиться без шанса на возвращение. Но что же такое под этим подразумевалось? Неужели броситься на колени, целовать ей руки и плакать оттого, что она несказанно прекрасна и невыразимо человечна в своем горе, неужели это и было бы последней глубиной, безвозвратной бездной, невероятным счастьем, осуществлением самой несбыточной грезы и воплощением самой зыбкой иллюзии? Не ведая ответа, я стоял робко, скромно, почти глупо и смотрел на нее. Она не отводила глаз. Мы стояли в центре той самой комнаты, где несколько дней назад Иннокентий Владимирович одарял меня своими прощальными тирадами, стояли под ослепительно звонкой люстрой и смотрели друг на друга, как Адам и Ева в раю. Я убежден: то, что я прочитал в ее глазах, было либо любовью в какой-то смягченной, успокоенной форме и признательностью за то, что я наконец вспомнил о ней, а если не о ней, то по крайней мере о приличиях, либо ничем, пустотой, пустыми глазницами, дикой и ничего не сулящей неосвоенностью.
- Я согрею чай, - сказала она дружелюбно.
Я согласно кивнул, с удивлением глядя на ее руки, которые будут проделывать некую работу ради моей сытости. Впрочем, я, может быть, пристрастно следил, не разойдутся ли у нее слова с делом, и это была во мне алчность голода. Она прошла в кухню и поставила чайник на плиту, я прошел вслед за ней и в кухне сел на стул.
- А хочешь вина? - спросила Наташа.
Внутренне я засмеялся от удовольствия, от счастья. Но пить вино отказался, хотя так же машинально, как согласился с чаем; чай я всегда хотел, чай обещал продолжение в виде пирожков или пряников, а вино для моего голодного до эгоизма желудка было глупостью. Наташа сочла мой отказ недостаточно мотивированным, достала из буфета початую бутылку (ее, возможно, начинал еще "папа"), наполнила рюмки, и мы выпили. Я не почувствовал, чтобы пили мы в память о "папе", Наташа ничего не сказала, и на миг меня больно и неприятно поразило предположение, что о покойном вообще не будет воспоминания. Чайник закипел, на столе возникла вазочка с вкусными вещами, и я стал прихлебывать чай, с хрустом закусывая.
- Ты где был? - спросила Наташа как будто даже и весело.
- Как это - где был? - удивился я грубовато. - Дома. Дома и был.
- А я была здесь, - откликнулась она.
- Знаю. И что ты здесь делала?
- Хоронила папу.
- Это я знаю, - грубил я дальше, не мог остановиться. - Но вопрос о другом... как обходилась без меня?
- Ничего. Добрые люди помогали.
Она вдруг перестала веселиться, и я перестал грубить. На ее глазах заблестели слезы, она сладко, глубоким голосом выкрикнула: папочка, папочка мой! Я встрепенулся, тотчас выскочил из-за стола, схватил ее руки, прижал их к своей груди, шепнул: Наташенька, милая... Так мы объяснились. Я чувствовал только теплоту нашего обитания в кухне, а о том, что в некие времена здесь бывал и "папа", я совершенно не думал.
- Человек во мне погиб, погиб, - лепетала Наташа, заканчивая эту минуту взволнованного объяснения, - это сделала смерть, его смерть, она унесла...
- Не говори так, - перебил я с мягкой строгостью.
Наташа была в домашнем халатике, без следов туши и помады на лице, простая и осиротевшая. Движения ее тела, вспыхивавшие на халатике беглыми бугорками, казалось, делились со мной своей слабостью, но они были так малы, что их не хватало, чтобы я мог их взять. Я принял бы на душу великий грех, если бы не то что заговорил вслух, напоминая, а хотя бы вспомнил про себя, что она потеряла не только отца, но и любовника, человека, с которым сознательно, последовательно и усмешливо творила порок.
- Зачем-то папа взял и покончил с собой, - рассуждала она. - Очевидно, хотел доказать, что я его совсем не люблю. И это ему удалось. Потому что многие плакали над его гробом, а я не уронила и слезинки. Какие еще нужны доказательства? Бессердечие... вот этого куска мяса... раскрылось с предельной откровенностью...
Взрыднув несколько раз уже пустым воздухом, а не слезами, она бесплотно ткнула себя в грудь кулаком.
- Разве ты его не любила? - возразил я с какой-то учтивой настойчивостью. - Вспомни хорошенько. Ты его любила, - и добавил милостиво: - как отца.
- Если бы я его любила, все было бы иначе и он не умер, но раз уж такое случилось и он умер, я бы все глаза выплакала, если бы я его действительно любила... А ведь я и слезинки не уронила.
Мне хорошо, спокойно, свободно говорилось о чужой смерти, о ее слезинке, которой она не уронила, но которая все же где-то была и ждала своего часа; сдавалось мне, что все в моей собеседнице располагало к душевному, уединенному разговору. И я с мягким упреком произнес:
- Ну зачем ты хочешь, чтобы я уговаривал тебя? Я знаю, что ты его любила, и тебе это известно не хуже, чем мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
Когда я увидел ее, меня захлестнула волна желания окунуться в последнюю глубину человеческих отношений, прыгнуть в огонь, в кипящую смолу, сгореть, провалиться без шанса на возвращение. Но что же такое под этим подразумевалось? Неужели броситься на колени, целовать ей руки и плакать оттого, что она несказанно прекрасна и невыразимо человечна в своем горе, неужели это и было бы последней глубиной, безвозвратной бездной, невероятным счастьем, осуществлением самой несбыточной грезы и воплощением самой зыбкой иллюзии? Не ведая ответа, я стоял робко, скромно, почти глупо и смотрел на нее. Она не отводила глаз. Мы стояли в центре той самой комнаты, где несколько дней назад Иннокентий Владимирович одарял меня своими прощальными тирадами, стояли под ослепительно звонкой люстрой и смотрели друг на друга, как Адам и Ева в раю. Я убежден: то, что я прочитал в ее глазах, было либо любовью в какой-то смягченной, успокоенной форме и признательностью за то, что я наконец вспомнил о ней, а если не о ней, то по крайней мере о приличиях, либо ничем, пустотой, пустыми глазницами, дикой и ничего не сулящей неосвоенностью.
- Я согрею чай, - сказала она дружелюбно.
Я согласно кивнул, с удивлением глядя на ее руки, которые будут проделывать некую работу ради моей сытости. Впрочем, я, может быть, пристрастно следил, не разойдутся ли у нее слова с делом, и это была во мне алчность голода. Она прошла в кухню и поставила чайник на плиту, я прошел вслед за ней и в кухне сел на стул.
- А хочешь вина? - спросила Наташа.
Внутренне я засмеялся от удовольствия, от счастья. Но пить вино отказался, хотя так же машинально, как согласился с чаем; чай я всегда хотел, чай обещал продолжение в виде пирожков или пряников, а вино для моего голодного до эгоизма желудка было глупостью. Наташа сочла мой отказ недостаточно мотивированным, достала из буфета початую бутылку (ее, возможно, начинал еще "папа"), наполнила рюмки, и мы выпили. Я не почувствовал, чтобы пили мы в память о "папе", Наташа ничего не сказала, и на миг меня больно и неприятно поразило предположение, что о покойном вообще не будет воспоминания. Чайник закипел, на столе возникла вазочка с вкусными вещами, и я стал прихлебывать чай, с хрустом закусывая.
- Ты где был? - спросила Наташа как будто даже и весело.
- Как это - где был? - удивился я грубовато. - Дома. Дома и был.
- А я была здесь, - откликнулась она.
- Знаю. И что ты здесь делала?
- Хоронила папу.
- Это я знаю, - грубил я дальше, не мог остановиться. - Но вопрос о другом... как обходилась без меня?
- Ничего. Добрые люди помогали.
Она вдруг перестала веселиться, и я перестал грубить. На ее глазах заблестели слезы, она сладко, глубоким голосом выкрикнула: папочка, папочка мой! Я встрепенулся, тотчас выскочил из-за стола, схватил ее руки, прижал их к своей груди, шепнул: Наташенька, милая... Так мы объяснились. Я чувствовал только теплоту нашего обитания в кухне, а о том, что в некие времена здесь бывал и "папа", я совершенно не думал.
- Человек во мне погиб, погиб, - лепетала Наташа, заканчивая эту минуту взволнованного объяснения, - это сделала смерть, его смерть, она унесла...
- Не говори так, - перебил я с мягкой строгостью.
Наташа была в домашнем халатике, без следов туши и помады на лице, простая и осиротевшая. Движения ее тела, вспыхивавшие на халатике беглыми бугорками, казалось, делились со мной своей слабостью, но они были так малы, что их не хватало, чтобы я мог их взять. Я принял бы на душу великий грех, если бы не то что заговорил вслух, напоминая, а хотя бы вспомнил про себя, что она потеряла не только отца, но и любовника, человека, с которым сознательно, последовательно и усмешливо творила порок.
- Зачем-то папа взял и покончил с собой, - рассуждала она. - Очевидно, хотел доказать, что я его совсем не люблю. И это ему удалось. Потому что многие плакали над его гробом, а я не уронила и слезинки. Какие еще нужны доказательства? Бессердечие... вот этого куска мяса... раскрылось с предельной откровенностью...
Взрыднув несколько раз уже пустым воздухом, а не слезами, она бесплотно ткнула себя в грудь кулаком.
- Разве ты его не любила? - возразил я с какой-то учтивой настойчивостью. - Вспомни хорошенько. Ты его любила, - и добавил милостиво: - как отца.
- Если бы я его любила, все было бы иначе и он не умер, но раз уж такое случилось и он умер, я бы все глаза выплакала, если бы я его действительно любила... А ведь я и слезинки не уронила.
Мне хорошо, спокойно, свободно говорилось о чужой смерти, о ее слезинке, которой она не уронила, но которая все же где-то была и ждала своего часа; сдавалось мне, что все в моей собеседнице располагало к душевному, уединенному разговору. И я с мягким упреком произнес:
- Ну зачем ты хочешь, чтобы я уговаривал тебя? Я знаю, что ты его любила, и тебе это известно не хуже, чем мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82