ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Уплатил сто вперед, сам уехал.
Черный усатый Семен после его отъезда, удивленный, просветленный, встревоженный, целый день ходил по базару. Остановит кого-нибудь, скажет вдохновенно:
- Нет, ты объясни! Вот, барин уехал, работу мне препоручил... сто рублей оставил!.. Мне!.. Не веришь?.. Катеринка, брат! Вот! - Вынимал сторублевку, разглядывал ее со всех сторон и на свет, - не фальшивая ли... Под фартук!.. Ах ты, скажи, сделай милость, - во что ж он был уверен? У меня состояние, что ли? Один фартук, и тот - дыра!.. Вот э-то он, бра-ат ты мой, мне под фар-тук и да-а-ал! Сто целко-вых!.. - и заливался хохотом черный Семен.
К вечеру он уж поил весь базар. На десятый день он уже покончил с деньгами, стал чугунно-синий, распух, как искусанный осами, и валялся, точно мертвое тело, где пришлось на улицах. А потом ночью повесился от пьяной тоски. Так и погиб этот человек потому только, что ему поверили в первый раз в жизни на сто рублей.
И так как-то странно: были кругом красивые горы, теплое синее море, бездонное небо с ярким солнцем, а баба Лукерья, встречаясь у фонтана с бабой Федосьей, говорила скорбно о муже: "Пришел мой-то вчерась домой пьяной-пьяной-пьяной!.. Головка бедная!.."
Таможенный чиновник Ключик с древним майором Барановичем ловил иногда бычков у пристани, и в зеленой воде колыхались их отражения. Яснее выходил Баранович в выцветшей добела шинели, в белом платке, обвязавшем уши, с белыми усами скобкой. Случалось, вместо бычка попадалась им зеленуха; Ключику это разнообразие нравилось, Барановичу - нет.
Иногда на пристань приходил посидеть отставной чиновник какого-то присутственного места - Моргун. Единственное, о чем он говорил, если находился слушатель, было:
- Земля - она мстит! Мс-тит, если от нее оторвешься!.. Это твердо знать надо: мс-тит! - и, говоря это, он свирепо сверкал очками и поводил в стороны сухою шеей.
Он купил себе здесь сто саженей земли, поставил саманную избу и на двух грядках разводил клубнику.
Когда она поспевала, ее съедали дрозды.
По вечерам гуляли по набережной: батюшка, пристав и городской староста, Иван Гаврилыч. Поджарый длинный староста, крупный собственник, балансировал слева, плотный пристав с урядничьим лицом, изогнув шею, держался справа, и монументальный, величественный батюшка с посохом, важно шествовал в середине.
На трех дачах зимою бывало совсем заброшенно и дико. Кругом на общественной земле чабаны пасли отары овец.
Из туманной сырости выплывало то здесь, то там ржавое жестяное звяканье колокольцев, и вдруг чабаньи мощные окрики:
- Ар-pa! Ать! Баж-а-ба!.. Рря-я!..
И все кашляло, и блеяло, и сопело, и двигалось в мелких дубовых кустах.
Овцы шли, как слепые, как пешая саранча, - и тогда с дач сходились ближе к колючей изгороди, мимо которой пробирались овцы, оставляя на колючках клочья шерсти, Бордюр, Гектор и молодой Альбом. Они старательно тявкали на овчарок, а овчарки, степенные, пухлохвостые, остроухие псы, приостанавливались, смотрели, высунув красные языки, и потом, нагнув головы, по-рабочему споро шли дальше: один спереди стада, другие сбоку, третьи сзади, и вожатые, старые желтоглазые козлы с колокольчиками, тоже непонимающе озирались кругом, надменно трясли бородами и легко уходили, скрипя копытцами.
Летом отары не сходили с гор. Летом только тощие, с длинными шеями коровы воровато обшарпывали пограничные кипарисы и туи, отчего у этих деревьев всегда был встрепанный, взъерошенный вид, как у боевых петухов весною.
Иногда вечером, когда уж совсем плохо было видно, вдруг слышался одинокий, но громкий бабий голос; шел все ближе, ближе, подымаясь из балок, терялся иногда и опять возникал; это одна, сама с собой говорила, идя в городок с дачи генерала Затонского, пьяная, но крепкая на ноги баба:
- Я земского врача, Юрия Григорьича, Акулина Павловна, - пра-ачка!.. А любовник мой, чистый или грязный, - все равно он - мой милый!.. Все прощу, а за свово любовника не прощу-у!.. Я Прохора Лукьяныча, запасного солдата, любовница - Акулина Павловна, земская прачка! Прохор Лукьянычу ноги вымою, воду выпию, а мово любовника ни на кого в свете не променяю... Ты - генерал, ты кого хочешь бей, а мово Прохор Лукьяныча не смей! Приду, приставу скажу: "Вашее высокое благородие! Я - земская прачка, Акулина Павловна, земского врача, Юрия Григорьича... Вот вам деньги, - я заплачу, а его отпустите сейчас на волю..." - "Это когой-то его?" - "А это мово любовника, Прохор Лукьяныча, запасного солдата... Нонче дураков нет, - все на том свете остались..."
Так она идет в густых сумерках и говорит сама с собой, на все лады, громко и отчетливо, вспоминая генеральского кучера Прохора Лукьяныча, и лают ей вслед собаки.
По праздникам в дождливые дни, когда можно было ничего не делать, но некуда было идти, Мартын и Иван сходились на кухне Увара и длинно играли здесь на верстаке в фильку. Тогда широкие рыжие усы Мартына, закрученные тугими кольцами, и висячие подковкой усы Ивана и белесые молодые Уваровы усы погружались в лохматые карты, и карты по-жабьи шлепали по верстаку, иногда вместо червонки - пиковка, - трудно уж было разглядеть.
Шестилетний Максимка, Уваров сынишка, который до пяти лет не говорил ни одного слова, а теперь во все вникал и всему удивлялся, показывал рукой то на морщинистое лицо Ивана, то на рябое, разноглазое, скуластое Мартыново лицо и оборачивался к матери: "Мамка, глянь!.. Гы-гы..."
Увар был калужанин, Мартын - орловец, и иногда подшучивал Мартын над Уваром:
- Ну, калуцкай!.. Ваши они, калуцкие, - мозговые. Это про ваших, про калуцких, сложено: "Дяденька, найми в месячные!" - "А что ты делать могешь?" - "Все дочиста, что хошь:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Черный усатый Семен после его отъезда, удивленный, просветленный, встревоженный, целый день ходил по базару. Остановит кого-нибудь, скажет вдохновенно:
- Нет, ты объясни! Вот, барин уехал, работу мне препоручил... сто рублей оставил!.. Мне!.. Не веришь?.. Катеринка, брат! Вот! - Вынимал сторублевку, разглядывал ее со всех сторон и на свет, - не фальшивая ли... Под фартук!.. Ах ты, скажи, сделай милость, - во что ж он был уверен? У меня состояние, что ли? Один фартук, и тот - дыра!.. Вот э-то он, бра-ат ты мой, мне под фар-тук и да-а-ал! Сто целко-вых!.. - и заливался хохотом черный Семен.
К вечеру он уж поил весь базар. На десятый день он уже покончил с деньгами, стал чугунно-синий, распух, как искусанный осами, и валялся, точно мертвое тело, где пришлось на улицах. А потом ночью повесился от пьяной тоски. Так и погиб этот человек потому только, что ему поверили в первый раз в жизни на сто рублей.
И так как-то странно: были кругом красивые горы, теплое синее море, бездонное небо с ярким солнцем, а баба Лукерья, встречаясь у фонтана с бабой Федосьей, говорила скорбно о муже: "Пришел мой-то вчерась домой пьяной-пьяной-пьяной!.. Головка бедная!.."
Таможенный чиновник Ключик с древним майором Барановичем ловил иногда бычков у пристани, и в зеленой воде колыхались их отражения. Яснее выходил Баранович в выцветшей добела шинели, в белом платке, обвязавшем уши, с белыми усами скобкой. Случалось, вместо бычка попадалась им зеленуха; Ключику это разнообразие нравилось, Барановичу - нет.
Иногда на пристань приходил посидеть отставной чиновник какого-то присутственного места - Моргун. Единственное, о чем он говорил, если находился слушатель, было:
- Земля - она мстит! Мс-тит, если от нее оторвешься!.. Это твердо знать надо: мс-тит! - и, говоря это, он свирепо сверкал очками и поводил в стороны сухою шеей.
Он купил себе здесь сто саженей земли, поставил саманную избу и на двух грядках разводил клубнику.
Когда она поспевала, ее съедали дрозды.
По вечерам гуляли по набережной: батюшка, пристав и городской староста, Иван Гаврилыч. Поджарый длинный староста, крупный собственник, балансировал слева, плотный пристав с урядничьим лицом, изогнув шею, держался справа, и монументальный, величественный батюшка с посохом, важно шествовал в середине.
На трех дачах зимою бывало совсем заброшенно и дико. Кругом на общественной земле чабаны пасли отары овец.
Из туманной сырости выплывало то здесь, то там ржавое жестяное звяканье колокольцев, и вдруг чабаньи мощные окрики:
- Ар-pa! Ать! Баж-а-ба!.. Рря-я!..
И все кашляло, и блеяло, и сопело, и двигалось в мелких дубовых кустах.
Овцы шли, как слепые, как пешая саранча, - и тогда с дач сходились ближе к колючей изгороди, мимо которой пробирались овцы, оставляя на колючках клочья шерсти, Бордюр, Гектор и молодой Альбом. Они старательно тявкали на овчарок, а овчарки, степенные, пухлохвостые, остроухие псы, приостанавливались, смотрели, высунув красные языки, и потом, нагнув головы, по-рабочему споро шли дальше: один спереди стада, другие сбоку, третьи сзади, и вожатые, старые желтоглазые козлы с колокольчиками, тоже непонимающе озирались кругом, надменно трясли бородами и легко уходили, скрипя копытцами.
Летом отары не сходили с гор. Летом только тощие, с длинными шеями коровы воровато обшарпывали пограничные кипарисы и туи, отчего у этих деревьев всегда был встрепанный, взъерошенный вид, как у боевых петухов весною.
Иногда вечером, когда уж совсем плохо было видно, вдруг слышался одинокий, но громкий бабий голос; шел все ближе, ближе, подымаясь из балок, терялся иногда и опять возникал; это одна, сама с собой говорила, идя в городок с дачи генерала Затонского, пьяная, но крепкая на ноги баба:
- Я земского врача, Юрия Григорьича, Акулина Павловна, - пра-ачка!.. А любовник мой, чистый или грязный, - все равно он - мой милый!.. Все прощу, а за свово любовника не прощу-у!.. Я Прохора Лукьяныча, запасного солдата, любовница - Акулина Павловна, земская прачка! Прохор Лукьянычу ноги вымою, воду выпию, а мово любовника ни на кого в свете не променяю... Ты - генерал, ты кого хочешь бей, а мово Прохор Лукьяныча не смей! Приду, приставу скажу: "Вашее высокое благородие! Я - земская прачка, Акулина Павловна, земского врача, Юрия Григорьича... Вот вам деньги, - я заплачу, а его отпустите сейчас на волю..." - "Это когой-то его?" - "А это мово любовника, Прохор Лукьяныча, запасного солдата... Нонче дураков нет, - все на том свете остались..."
Так она идет в густых сумерках и говорит сама с собой, на все лады, громко и отчетливо, вспоминая генеральского кучера Прохора Лукьяныча, и лают ей вслед собаки.
По праздникам в дождливые дни, когда можно было ничего не делать, но некуда было идти, Мартын и Иван сходились на кухне Увара и длинно играли здесь на верстаке в фильку. Тогда широкие рыжие усы Мартына, закрученные тугими кольцами, и висячие подковкой усы Ивана и белесые молодые Уваровы усы погружались в лохматые карты, и карты по-жабьи шлепали по верстаку, иногда вместо червонки - пиковка, - трудно уж было разглядеть.
Шестилетний Максимка, Уваров сынишка, который до пяти лет не говорил ни одного слова, а теперь во все вникал и всему удивлялся, показывал рукой то на морщинистое лицо Ивана, то на рябое, разноглазое, скуластое Мартыново лицо и оборачивался к матери: "Мамка, глянь!.. Гы-гы..."
Увар был калужанин, Мартын - орловец, и иногда подшучивал Мартын над Уваром:
- Ну, калуцкай!.. Ваши они, калуцкие, - мозговые. Это про ваших, про калуцких, сложено: "Дяденька, найми в месячные!" - "А что ты делать могешь?" - "Все дочиста, что хошь:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64