ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Собственно, не о вас, — улыбнулся он в усы, — а о некоем «Юзефе»… Это только много позже Каутский открыл — со слов Розы, — кто вы такой… Жаль, что с тех пор не публиковались более.
Дзержинский пожал плечами:
— Я же не профессионал, Алексей Максимович… «Побег» — это не проза, а дневниковая запись, описание одного из фактов жизни. А после того как я сейчас проехал через Россию, прикасаться к перу и вовсе невозможно: писать об ужасе — нужно ли? Революция разгромлена, организация развалилась, обреченность и пустота…
Горький хмыкнул:
— Жалуетесь? Мне, знаете ли, тут приходится выслушивать множество жалоб… Люди приезжают постоянно — и все, как один, жалуются… Что же касается вашего вопроса про то, нужно ли писать о трагическом, отвечу сугубо определенно: необходимо.
Поднявшись, он поманил за собою Дзержинского, отворил дверь маленькой комнаты; на длинном диване разметался во сне Максим, сын его; тело крепкое, загорелое, волосы спутались, чуть примокли у висков; Горький долго любовался спящим мальчиком, потом обернулся к Дзержинскому, шепнув:
— Ради них — необходимо…
Лицо его сейчас было мягким; морщины не казались такими резкими, глубокими, серо-голубые глаза в длинных ресницах бездонны и горестно-добры.
Взяв Дзержинского за худую руку, спросил:
— Рыбу удить любите?
— В Сибири я все больше по медведям специализировался… Состязание равных — у него сила и скорость, у меня — два патрона, кто кого.
— Это — от безнадежности у вас было, — убежденно сказал Горький. — От необходимости ощущать в себе силу, готовность к схватке… А ужение рыбы — Аксаков в этом прав — предполагает успокоенное мечтательство, необходимое при подведении жизненных итогов… Идемте-ка, Феликс Эдмундович, надышитесь морем, отвлечетесь, тогда будет спокойней думаться… Я, знаете ли, приехал сюда в состоянии полнейшего отчаяния…
Рыбак Джузеппе объяснялся с Горьким на каком-то особом языке — они понимали друг друга по интонациям, смеялись именно тогда, когда было по-настоящему смешно; «иль маре э кальмо, дон Максиме!»; любому ясно
— «море сегодня хорошее»; дружно и слаженно столкнули тонкое тело лодки в зеленую воду; Горький спросил по-русски, как сегодня рыбалка; Джузеппе показал пальцами, что идет мелюзга, «перо фа бель темпо, дон Максиме!», «зато погода хороша!».
— За весла хотите? — спросил Горький, когда они вспрыгнули в лодку. — Или займетесь снастью?
— За весла, — ответил Дзержинский. — Снасти запутаю.
— Ну что ж, извольте… Берите вправо, пойдем к Гроту Азуль, там попадается хорошая рыба…
Привязывая зеленоватую леску к маленькому, очень короткому удилищу, Горький округло и неторопливо рассказывал, словно бы чему-то дивясь:
— Помню, во время ссылки и познакомился я с поручиком Хорватом, поразительного строя мыслей человеком… Я пришел на кладбище, что возле церкви великомученицы Варвары, а он там по аллейкам прогуливался, ярясь на что-то, — я, знаете ли, очень чутко ощущаю злость в людях, даже если молчат… А вы?
Дзержинский кивнул:
— Тоже.
— Устали?
— Нет.
— Ох, какой гордый поляк, — Горький мягко улыбнулся, — я ведь вижу, как у вас лоб вспотел… Но — это хорошо, все хвори выходят потом, я поклонник эллинской медицинской школы… Сейчас минутка, налажу удочки и подменю вас, я волгарь, весло легко чувствую… Да, так вот, изволите ли видеть, Хорват этот самый оборотился ко мне и громко, по буквам прочитал надпись на могильном камне: «Под сим крестом погребено тело раба божия, почетного гражданина Диомида Петровича Усова»… И — все! Ничего не умеют сказать о человеке — только раб божий. Но — отчего же раб удостоен гражданами почета? Клад-би-ще! Вы вслушайтесь в слово! Здесь бы людишкам клады искать! Сокровища разума! А мы что находим? Обиду и позор! «Крест, яко ярем»! Это что ж, признание того, что жизнь — изначально — тяжела и трудна?! Разве такими должны быть памятники ушедшим?! Это же паспорта, свидетельства какие-то! А ведь образ жизни каждого человека — поучителен! Могила часто интересней романа, а — здесь?! И никакой я не раб божий, но человек, разумно исполняющий его заветы — в меру сил своих… Надо бы писать на каждом надгробии, что сделал человек в жизни, ибо память рождает лишь одно — деяние… Поразительный, знаете ли, был этот Хорват человек… У нас на Руси каждый человек — словно какой самородок, только надобно его рукавом оттереть, тогда грань увидите — высверкнет своим цветом…
Дзержинский вдруг рассмеялся:
— А поляки — булыжники?
Горький покачал головой:
— Более всего от нашей правой банды мне достается за то, что я, изволите ли видеть, «наемник татарвы и жидовни»… Впрочем, когда я, вспомнив свои горячие речи в кружках, коими оглушал людей, внушая им бодрость и будя надежды, ощутил себя обманщиком и решил застрелиться, спас меня именно татарин… Все подробности того дня помню, как-то даже гипертрофированно, в деталях… Был декабрь, богатая звездами безлунная ночь накрыла город синим бархатом, густо окропленным золотою пылью; в театральном садике стояли белые деревья; казалось, они цветут мелкими холодными цветами без запаха… на крыше театра одеялом лежал пласт синего снега, свешивая к земле толстые края… Когда сбежались люди, — я, изволите ли видеть, загорелся после выстрела, пальто было на сухом ватине, — на грудь мне накидал снега татарин, ночной сторож, он, кстати, пришлого котенка под шубой хранил, на всю жизнь мне это запомнилось…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142
Дзержинский пожал плечами:
— Я же не профессионал, Алексей Максимович… «Побег» — это не проза, а дневниковая запись, описание одного из фактов жизни. А после того как я сейчас проехал через Россию, прикасаться к перу и вовсе невозможно: писать об ужасе — нужно ли? Революция разгромлена, организация развалилась, обреченность и пустота…
Горький хмыкнул:
— Жалуетесь? Мне, знаете ли, тут приходится выслушивать множество жалоб… Люди приезжают постоянно — и все, как один, жалуются… Что же касается вашего вопроса про то, нужно ли писать о трагическом, отвечу сугубо определенно: необходимо.
Поднявшись, он поманил за собою Дзержинского, отворил дверь маленькой комнаты; на длинном диване разметался во сне Максим, сын его; тело крепкое, загорелое, волосы спутались, чуть примокли у висков; Горький долго любовался спящим мальчиком, потом обернулся к Дзержинскому, шепнув:
— Ради них — необходимо…
Лицо его сейчас было мягким; морщины не казались такими резкими, глубокими, серо-голубые глаза в длинных ресницах бездонны и горестно-добры.
Взяв Дзержинского за худую руку, спросил:
— Рыбу удить любите?
— В Сибири я все больше по медведям специализировался… Состязание равных — у него сила и скорость, у меня — два патрона, кто кого.
— Это — от безнадежности у вас было, — убежденно сказал Горький. — От необходимости ощущать в себе силу, готовность к схватке… А ужение рыбы — Аксаков в этом прав — предполагает успокоенное мечтательство, необходимое при подведении жизненных итогов… Идемте-ка, Феликс Эдмундович, надышитесь морем, отвлечетесь, тогда будет спокойней думаться… Я, знаете ли, приехал сюда в состоянии полнейшего отчаяния…
Рыбак Джузеппе объяснялся с Горьким на каком-то особом языке — они понимали друг друга по интонациям, смеялись именно тогда, когда было по-настоящему смешно; «иль маре э кальмо, дон Максиме!»; любому ясно
— «море сегодня хорошее»; дружно и слаженно столкнули тонкое тело лодки в зеленую воду; Горький спросил по-русски, как сегодня рыбалка; Джузеппе показал пальцами, что идет мелюзга, «перо фа бель темпо, дон Максиме!», «зато погода хороша!».
— За весла хотите? — спросил Горький, когда они вспрыгнули в лодку. — Или займетесь снастью?
— За весла, — ответил Дзержинский. — Снасти запутаю.
— Ну что ж, извольте… Берите вправо, пойдем к Гроту Азуль, там попадается хорошая рыба…
Привязывая зеленоватую леску к маленькому, очень короткому удилищу, Горький округло и неторопливо рассказывал, словно бы чему-то дивясь:
— Помню, во время ссылки и познакомился я с поручиком Хорватом, поразительного строя мыслей человеком… Я пришел на кладбище, что возле церкви великомученицы Варвары, а он там по аллейкам прогуливался, ярясь на что-то, — я, знаете ли, очень чутко ощущаю злость в людях, даже если молчат… А вы?
Дзержинский кивнул:
— Тоже.
— Устали?
— Нет.
— Ох, какой гордый поляк, — Горький мягко улыбнулся, — я ведь вижу, как у вас лоб вспотел… Но — это хорошо, все хвори выходят потом, я поклонник эллинской медицинской школы… Сейчас минутка, налажу удочки и подменю вас, я волгарь, весло легко чувствую… Да, так вот, изволите ли видеть, Хорват этот самый оборотился ко мне и громко, по буквам прочитал надпись на могильном камне: «Под сим крестом погребено тело раба божия, почетного гражданина Диомида Петровича Усова»… И — все! Ничего не умеют сказать о человеке — только раб божий. Но — отчего же раб удостоен гражданами почета? Клад-би-ще! Вы вслушайтесь в слово! Здесь бы людишкам клады искать! Сокровища разума! А мы что находим? Обиду и позор! «Крест, яко ярем»! Это что ж, признание того, что жизнь — изначально — тяжела и трудна?! Разве такими должны быть памятники ушедшим?! Это же паспорта, свидетельства какие-то! А ведь образ жизни каждого человека — поучителен! Могила часто интересней романа, а — здесь?! И никакой я не раб божий, но человек, разумно исполняющий его заветы — в меру сил своих… Надо бы писать на каждом надгробии, что сделал человек в жизни, ибо память рождает лишь одно — деяние… Поразительный, знаете ли, был этот Хорват человек… У нас на Руси каждый человек — словно какой самородок, только надобно его рукавом оттереть, тогда грань увидите — высверкнет своим цветом…
Дзержинский вдруг рассмеялся:
— А поляки — булыжники?
Горький покачал головой:
— Более всего от нашей правой банды мне достается за то, что я, изволите ли видеть, «наемник татарвы и жидовни»… Впрочем, когда я, вспомнив свои горячие речи в кружках, коими оглушал людей, внушая им бодрость и будя надежды, ощутил себя обманщиком и решил застрелиться, спас меня именно татарин… Все подробности того дня помню, как-то даже гипертрофированно, в деталях… Был декабрь, богатая звездами безлунная ночь накрыла город синим бархатом, густо окропленным золотою пылью; в театральном садике стояли белые деревья; казалось, они цветут мелкими холодными цветами без запаха… на крыше театра одеялом лежал пласт синего снега, свешивая к земле толстые края… Когда сбежались люди, — я, изволите ли видеть, загорелся после выстрела, пальто было на сухом ватине, — на грудь мне накидал снега татарин, ночной сторож, он, кстати, пришлого котенка под шубой хранил, на всю жизнь мне это запомнилось…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142