ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
и в левой половине круга поднимается вдруг такой шум и такая сумятица, что индус в сильном раздражении, которое у столь владеющего собой человека, надо сказать, удивляет, выпрямляется в кресле и громко кричит:
– Хватит!
Тишина наступает не сразу, так как миссис Бойд продолжает какое-то время глухо рыдать. Индус опять резко меняет свое поведение, он уже снова невозмутим и спокоен, и когда наконец устанавливается тишина, он поднимает правую руку и говорит на своем изысканном английском, с показной британской fair play, как всегда сдабривая ее изрядной долей иронии:
– Если Земля не согласится уступить моим требованиям, я полагаю, было бы справедливо прибегнуть уже сейчас к жеребьевке, дабы решить, кто из присутствующих здесь женщин и мужчин…
Вслед за этой оборванной на полуслове фразой наступает продолжительное молчание. Мы украдкой, словно чего-то стесняясь, переглядываемся, потом Караман говорит глухим голосом:
– Ни в коем случае. Я решительно возражаю против процедуры подобного рода. По моему мнению, которое, надеюсь, разделит большинство моих спутников, выбирать свои жертвы должны лишь вы сами, и вся ответственность за этот выбор будет лежать исключительно на вас.
– Вы говорите это, – пригнув с воинственным видом голову, незамедлительно вступает в дискуссию Блаватский (его глаза за стеклами очков злобно сверлят Карамана), – потому что, будучи французом, рассчитываете на льготные условия, которые вам предоставит террорист…
Замечание не отличается особым великодушием, но и в самом деле индус, может быть с тайным умыслом внести раскол в наши ряды, уже не раз выказывал к Караману меньше враждебности, чем к Христопулосу, к Блаватскому или ко мне.
– Вовсе нет! – восклицает оскорбленный Караман.
В его негодовании есть, мне кажется, словно бы два разных уровня – один официальный и дипломатический, второй чисто личный. И ни тот, ни другой не кажутся убедительными.
– Мистер Блаватский, – добавляет он, – обвинять меня в каких-то тайных намерениях с вашей стороны абсолютно недопустимо!
Он говорит с жаром, словно желая убедить самого себя. И он собирается еще что-то сказать на той же негодующей ноте, но Блаватский его обрывает.
– Жеребьевка, – непререкаемым тоном, подчеркивая каждый слог, говорит он, – это единственная процедура, являющаяся по-настоящему демократичной; к тому же она защищает нас от произвольного выбора, продиктованного фанатизмом.
Индус улыбается и молчит. И хотя аргументация Блаватского более чем спорна – что может быть менее демократичным и более произвольным, чем выбор, отданный на волю случая? – она встречена ропотом одобрения, которое, в сущности, представляет собой не столько согласие с Блаватским, сколько несогласие с Караманом.
Караман это чувствует и, вместо того чтобы постараться опровергнуть точку зрения Блаватского, обиженно говорит:
– Я еще раз самым решительным образом протестую против обвинений, которые были мне предъявлены. А вопрос о жеребьевке я требую поставить на голосование.
Индус сухо говорит:
– Что ж, голосуйте, но поторопитесь. Остается всего лишь пятнадцать минут.
Тогда бортпроводница робко поднимает руку и просит слова. И в который уж раз я чувствую, что совершенно не способен ее описать. Я только гляжу на нее. Вряд ли смогу я выразить чувство, которое в этот миг мощной волной захлестывает меня: ко мне разом возвращается, стократно усилившись, пылкая влюбленность, которую я испытал при первой встрече с нею. Поверьте, я понимаю, как смешон мужчина, когда он так говорит о себе, и особенно мужчина с моей наружностью. Что ж, пусть я буду смешон. Но в то же время мне хочется, чтобы это восхитительное чувство открыто заявило о себе, и среди охватившего меня, подобно всем моим спутникам, ужаса я становлюсь глух и слеп ко всему, ощущая вновь поднимающийся во мне неодолимый порыв, который влечет меня к ней и одновременно отдаляет от самого себя. Не то чтобы страх мгновенно исчез, но он уже начинает сдавать позиции, и, если он даже потребует, чтобы я проголосовал, это будет его последним надо мною тиранством. Мне бы хотелось, чтобы остановилось это мгновение, когда бортпроводница, бледная, спокойная, в шапке золотистых волос, решается поднять руку. Глядя на индуса своим чистосердечным взглядом, она произносит мягким, тихим, чуть глуховатым голосом, который отныне, я думаю, будет всегда вызывать у меня прилив глубочайшей нежности:
– Я бы хотела выразить свое мнение.
– Пожалуйста, – говорит индус.
– Я согласна с мсье Караманом. Я не считаю, что мы сами должны тянуть жребий с именем заложника, который будет казнен. Мне кажется, что, поступая так, мы стали бы соучастниками насилия, которому подвергаемся.
Бортпроводница до сих пор говорила так мало и в такой уклончивой манере, что я удивлен, видя, как решительно определяет она свою позицию, ясность и благородство которой внушают мне самое высокое уважение к этой девушке.
– Прекрасно, прекрасно! – говорит Караман, и у него победоносно вздергивается уголок губы. – И к тому же прекрасно сказано, мадемуазель, – добавляет он с неуклюжей галантностью, которая меня в высшей степени раздражает, как будто никто, кроме меня, не имеет права восхищаться бортпроводницей.
– Возможно, – говорит Блаватский, вульгарность которого впервые вызывает у меня острую неприязнь, – возможно, наша бортпроводница полагает, что в случае, если мы не станем тянуть жребий, ей не угрожает опасность оказаться в числе первых жертв, поскольку кто-то ведь должен разносить нам еду…
– Вы не имеете права так говорить!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
– Хватит!
Тишина наступает не сразу, так как миссис Бойд продолжает какое-то время глухо рыдать. Индус опять резко меняет свое поведение, он уже снова невозмутим и спокоен, и когда наконец устанавливается тишина, он поднимает правую руку и говорит на своем изысканном английском, с показной британской fair play, как всегда сдабривая ее изрядной долей иронии:
– Если Земля не согласится уступить моим требованиям, я полагаю, было бы справедливо прибегнуть уже сейчас к жеребьевке, дабы решить, кто из присутствующих здесь женщин и мужчин…
Вслед за этой оборванной на полуслове фразой наступает продолжительное молчание. Мы украдкой, словно чего-то стесняясь, переглядываемся, потом Караман говорит глухим голосом:
– Ни в коем случае. Я решительно возражаю против процедуры подобного рода. По моему мнению, которое, надеюсь, разделит большинство моих спутников, выбирать свои жертвы должны лишь вы сами, и вся ответственность за этот выбор будет лежать исключительно на вас.
– Вы говорите это, – пригнув с воинственным видом голову, незамедлительно вступает в дискуссию Блаватский (его глаза за стеклами очков злобно сверлят Карамана), – потому что, будучи французом, рассчитываете на льготные условия, которые вам предоставит террорист…
Замечание не отличается особым великодушием, но и в самом деле индус, может быть с тайным умыслом внести раскол в наши ряды, уже не раз выказывал к Караману меньше враждебности, чем к Христопулосу, к Блаватскому или ко мне.
– Вовсе нет! – восклицает оскорбленный Караман.
В его негодовании есть, мне кажется, словно бы два разных уровня – один официальный и дипломатический, второй чисто личный. И ни тот, ни другой не кажутся убедительными.
– Мистер Блаватский, – добавляет он, – обвинять меня в каких-то тайных намерениях с вашей стороны абсолютно недопустимо!
Он говорит с жаром, словно желая убедить самого себя. И он собирается еще что-то сказать на той же негодующей ноте, но Блаватский его обрывает.
– Жеребьевка, – непререкаемым тоном, подчеркивая каждый слог, говорит он, – это единственная процедура, являющаяся по-настоящему демократичной; к тому же она защищает нас от произвольного выбора, продиктованного фанатизмом.
Индус улыбается и молчит. И хотя аргументация Блаватского более чем спорна – что может быть менее демократичным и более произвольным, чем выбор, отданный на волю случая? – она встречена ропотом одобрения, которое, в сущности, представляет собой не столько согласие с Блаватским, сколько несогласие с Караманом.
Караман это чувствует и, вместо того чтобы постараться опровергнуть точку зрения Блаватского, обиженно говорит:
– Я еще раз самым решительным образом протестую против обвинений, которые были мне предъявлены. А вопрос о жеребьевке я требую поставить на голосование.
Индус сухо говорит:
– Что ж, голосуйте, но поторопитесь. Остается всего лишь пятнадцать минут.
Тогда бортпроводница робко поднимает руку и просит слова. И в который уж раз я чувствую, что совершенно не способен ее описать. Я только гляжу на нее. Вряд ли смогу я выразить чувство, которое в этот миг мощной волной захлестывает меня: ко мне разом возвращается, стократно усилившись, пылкая влюбленность, которую я испытал при первой встрече с нею. Поверьте, я понимаю, как смешон мужчина, когда он так говорит о себе, и особенно мужчина с моей наружностью. Что ж, пусть я буду смешон. Но в то же время мне хочется, чтобы это восхитительное чувство открыто заявило о себе, и среди охватившего меня, подобно всем моим спутникам, ужаса я становлюсь глух и слеп ко всему, ощущая вновь поднимающийся во мне неодолимый порыв, который влечет меня к ней и одновременно отдаляет от самого себя. Не то чтобы страх мгновенно исчез, но он уже начинает сдавать позиции, и, если он даже потребует, чтобы я проголосовал, это будет его последним надо мною тиранством. Мне бы хотелось, чтобы остановилось это мгновение, когда бортпроводница, бледная, спокойная, в шапке золотистых волос, решается поднять руку. Глядя на индуса своим чистосердечным взглядом, она произносит мягким, тихим, чуть глуховатым голосом, который отныне, я думаю, будет всегда вызывать у меня прилив глубочайшей нежности:
– Я бы хотела выразить свое мнение.
– Пожалуйста, – говорит индус.
– Я согласна с мсье Караманом. Я не считаю, что мы сами должны тянуть жребий с именем заложника, который будет казнен. Мне кажется, что, поступая так, мы стали бы соучастниками насилия, которому подвергаемся.
Бортпроводница до сих пор говорила так мало и в такой уклончивой манере, что я удивлен, видя, как решительно определяет она свою позицию, ясность и благородство которой внушают мне самое высокое уважение к этой девушке.
– Прекрасно, прекрасно! – говорит Караман, и у него победоносно вздергивается уголок губы. – И к тому же прекрасно сказано, мадемуазель, – добавляет он с неуклюжей галантностью, которая меня в высшей степени раздражает, как будто никто, кроме меня, не имеет права восхищаться бортпроводницей.
– Возможно, – говорит Блаватский, вульгарность которого впервые вызывает у меня острую неприязнь, – возможно, наша бортпроводница полагает, что в случае, если мы не станем тянуть жребий, ей не угрожает опасность оказаться в числе первых жертв, поскольку кто-то ведь должен разносить нам еду…
– Вы не имеете права так говорить!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116