ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Эта боль не оставит тебя всю жизнь… Сколько времени я провел с Мейсоном, но так и не понял его, не мог в нем разобраться. Он был как роскошная серебристая рыба в тихом пруду: хочешь схватить ее, а она ускользает, и в горстях у тебя вода. Но, может, это и было в нем самое главное, понимаете? Он был как ртуть. Дым. Ветер. Он был как бы даже не человеком, а существом другой породы, которое притворилось человеком, и плохо притворилось, – ты видел, что он ходит, говорит и пахнет, как человек, но все равно чувствовал в нем существо такое странное, такое новое , настолько чуждое твоему опыту, твоей жизни, твоему прошлому, что иногда ты смотрел на него разинув рот, со страхом даже, удивляясь, каким образом ты можешь с ним общаться. Потому что для него история не существовала, а если и существовала, то началась в день, когда он родился. До этого не было ничего, и из ничего вылупилось это создание, связавшее свою жизнь с ничем, ибо ничем было заполнено все время до и после его рождения. Такое существо понять невозможно… И вот…
Как-то в начале лета я пил с Мейсоном и замечтался… об Америке… со мной это бывало: как ни крепись, нет-нет да и защемит тоска по дому. Был вечер, мы сидели у него на террасе и смотрели на море. Я слушал, а Мейсон рассказывал о своей пьесе – ну, и о новых взглядах на мораль. И вдруг меня как будто отнесло на много лет назад, в то время, когда я только приехал с Юга и мы с Поппи начинали супружескую жизнь в Нью-Йорке, в убогой квартирке в Вест-Сайде, и я стал заниматься живописью, а Поппи каждый день ходила на работу в какой-то дурацкий клуб католической молодежи. Но странно: подумал я не о себе и Поппи, а о другом, о других – о других молодоженах разных времен, о других молодых людях, которых я никогда не знал и не узнаю. Они еще не завели детей. Хорошенькие молоденькие жены, которых зовут Кэти, или Мери, или Барбара, и молодые люди, Тим, Ал, Дэйв, – в таких вот безрадостных квартирках по всей Америке: булькает кофейник, дождливое воскресное утро, он в трусах, а она в бигуди, кормит золотых рыбок. Или покусывают друг дружку за ухо, а потом опять залезают в постель, ошалев от любви, а может, наоборот, ссорятся или читают газеты, и приемник играет клеклую музыку. Не знаю, почему мне это привиделось… а видение во многом печальное, – но оно возникло, и я вспомнил сырой серый свет зимнего утра в Нью-Йорке и масло, тающее в блюдце на столе, а главное – главное, – этих смелых хорошеньких молодых женщин, их смелых молодых мужей, устремлявшихся на поиски одного и того же фантастического, недостижимого удела. Молодые, влюбленные, звездная пыль – насыпается веками, тысячелетиями. И хотя я никогда их не знал и никогда не узнаю, я вдруг полюбил их – полюбил всех – и пожелал им счастья.
Потом я поднял голову и услышал Мейсона: «Хочешь, скажу тебе, кукленок, каким будет мир через сотню лет?» Я потерял нить разговора, но глаза у него блестели – прямо пророчески, – как будто он и вправду что-то знал. В такие минуты он был лучше всего и даже нравился мне. Он выдул облако сигарного дыма, откинулся на спинку – честное слово, с таким безмятежным, с таким знающим видом, словно только что вкопал свой флагшток на Марсе.
А я еще не совсем очнулся и не ответил. В сущности, жалко, что я не спросил его, каким он видит мир через сто лет, – теперь-то, понимаете, я уже не узнаю. Эту тайну он унес с собой.
Кассу запомнилось, что в то утро он слышал, как городские часы пробили пять. На продавленной кушетке, волглой после ночи, он лежал, раскинув руки ладонями кверху, часто дышал, и взгляд его блуждал по потолку, по завешенным окнам, по грязным стенам, покрытым копотью, паутиной и сырыми, серыми наростами плесени и времени. Сумрак бледнел, свет прибывал, захламленная комната наполнялась призраками вещей: громада орехового шкафа, стол, заваленный еще не оформившимися предметами (он различил трубку, пять пустых бутылок, вырезанную в форме черепа пепельницу из лавы Везувия), и тяжелый мольберт с повешенной куклой и белесым прямоугольником холста, нетронутого, девственного. Он был сосудом. Он чувствовал, как дышат легкие, чувствовал тупую пульсирующую боль в грудной клетке и медленную, такую же прерывистую работу сознания, но мысли почти не связывались одна с другой, и, безвольный, как прядь водорослей в потоке, усталый, опустошенный, он лежал неподвижно, принимая в себя все. Крылатые кляксы – мухи, разбуженные теплом, вычерчивали под самым потолком сложные кривые и бессмысленно жужжали. Потом до его слуха донеслись другие звуки пробуждения: крик птицы, нежное, полусонное пение девушки и далекий, дремотный, вялый плеск весел – это рыбачьи лодки возвращались под рассветным небом. Потом и эти звуки стихли, и только мухи продолжали жужжать в не обозначившемся еще пространстве над головой.
Все подчинила себе одна мысль: не уснуть. Он не должен был, не имел права спать, хотя какие-то неведомые силы затягивали его в сон. Покорившись усталости, он на секунду смежил глаза и лишь огромным усилием воли сумел открыть их снова; веки раздвинулись с болезненным подергиванием, противясь серому свету. Нельзя спать, тяжело думал он, не имею права; и тут, словно глядя на себя глазами постороннего и тоже сонного человека, он увидел свою борьбу со сном: едва переставляя налившиеся свинцом ноги, он пытается затворить дверь сна, исполинскую дубовую дверь, высокую и тяжелую, точно в средневековом замке, а она сопротивляется его жалким усилиям, и за ней, требуя его душу. тысячей бешеных дудок воют все демоны сна. Но вот чудо из чудес: он закрывает ее. Сквозь дрему он наблюдал, как налегает на нее плечом, видел, как убывает черная щель между ее краем и каменным косяком, видел, как дрожат от напряжения массивные петли;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191
Как-то в начале лета я пил с Мейсоном и замечтался… об Америке… со мной это бывало: как ни крепись, нет-нет да и защемит тоска по дому. Был вечер, мы сидели у него на террасе и смотрели на море. Я слушал, а Мейсон рассказывал о своей пьесе – ну, и о новых взглядах на мораль. И вдруг меня как будто отнесло на много лет назад, в то время, когда я только приехал с Юга и мы с Поппи начинали супружескую жизнь в Нью-Йорке, в убогой квартирке в Вест-Сайде, и я стал заниматься живописью, а Поппи каждый день ходила на работу в какой-то дурацкий клуб католической молодежи. Но странно: подумал я не о себе и Поппи, а о другом, о других – о других молодоженах разных времен, о других молодых людях, которых я никогда не знал и не узнаю. Они еще не завели детей. Хорошенькие молоденькие жены, которых зовут Кэти, или Мери, или Барбара, и молодые люди, Тим, Ал, Дэйв, – в таких вот безрадостных квартирках по всей Америке: булькает кофейник, дождливое воскресное утро, он в трусах, а она в бигуди, кормит золотых рыбок. Или покусывают друг дружку за ухо, а потом опять залезают в постель, ошалев от любви, а может, наоборот, ссорятся или читают газеты, и приемник играет клеклую музыку. Не знаю, почему мне это привиделось… а видение во многом печальное, – но оно возникло, и я вспомнил сырой серый свет зимнего утра в Нью-Йорке и масло, тающее в блюдце на столе, а главное – главное, – этих смелых хорошеньких молодых женщин, их смелых молодых мужей, устремлявшихся на поиски одного и того же фантастического, недостижимого удела. Молодые, влюбленные, звездная пыль – насыпается веками, тысячелетиями. И хотя я никогда их не знал и никогда не узнаю, я вдруг полюбил их – полюбил всех – и пожелал им счастья.
Потом я поднял голову и услышал Мейсона: «Хочешь, скажу тебе, кукленок, каким будет мир через сотню лет?» Я потерял нить разговора, но глаза у него блестели – прямо пророчески, – как будто он и вправду что-то знал. В такие минуты он был лучше всего и даже нравился мне. Он выдул облако сигарного дыма, откинулся на спинку – честное слово, с таким безмятежным, с таким знающим видом, словно только что вкопал свой флагшток на Марсе.
А я еще не совсем очнулся и не ответил. В сущности, жалко, что я не спросил его, каким он видит мир через сто лет, – теперь-то, понимаете, я уже не узнаю. Эту тайну он унес с собой.
Кассу запомнилось, что в то утро он слышал, как городские часы пробили пять. На продавленной кушетке, волглой после ночи, он лежал, раскинув руки ладонями кверху, часто дышал, и взгляд его блуждал по потолку, по завешенным окнам, по грязным стенам, покрытым копотью, паутиной и сырыми, серыми наростами плесени и времени. Сумрак бледнел, свет прибывал, захламленная комната наполнялась призраками вещей: громада орехового шкафа, стол, заваленный еще не оформившимися предметами (он различил трубку, пять пустых бутылок, вырезанную в форме черепа пепельницу из лавы Везувия), и тяжелый мольберт с повешенной куклой и белесым прямоугольником холста, нетронутого, девственного. Он был сосудом. Он чувствовал, как дышат легкие, чувствовал тупую пульсирующую боль в грудной клетке и медленную, такую же прерывистую работу сознания, но мысли почти не связывались одна с другой, и, безвольный, как прядь водорослей в потоке, усталый, опустошенный, он лежал неподвижно, принимая в себя все. Крылатые кляксы – мухи, разбуженные теплом, вычерчивали под самым потолком сложные кривые и бессмысленно жужжали. Потом до его слуха донеслись другие звуки пробуждения: крик птицы, нежное, полусонное пение девушки и далекий, дремотный, вялый плеск весел – это рыбачьи лодки возвращались под рассветным небом. Потом и эти звуки стихли, и только мухи продолжали жужжать в не обозначившемся еще пространстве над головой.
Все подчинила себе одна мысль: не уснуть. Он не должен был, не имел права спать, хотя какие-то неведомые силы затягивали его в сон. Покорившись усталости, он на секунду смежил глаза и лишь огромным усилием воли сумел открыть их снова; веки раздвинулись с болезненным подергиванием, противясь серому свету. Нельзя спать, тяжело думал он, не имею права; и тут, словно глядя на себя глазами постороннего и тоже сонного человека, он увидел свою борьбу со сном: едва переставляя налившиеся свинцом ноги, он пытается затворить дверь сна, исполинскую дубовую дверь, высокую и тяжелую, точно в средневековом замке, а она сопротивляется его жалким усилиям, и за ней, требуя его душу. тысячей бешеных дудок воют все демоны сна. Но вот чудо из чудес: он закрывает ее. Сквозь дрему он наблюдал, как налегает на нее плечом, видел, как убывает черная щель между ее краем и каменным косяком, видел, как дрожат от напряжения массивные петли;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191