ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Помню, когда бежал через бульвар Распай, увидел полицейского, он закричал, как будто принял меня за вора, а я подумал: еще стрелять начнет, чего доброго, но все равно продолжал бежать и уговаривать себя, и он отстал. Потом в каком-то переулке возле авеню де Мэн две девочки играли со скакалкой, я налетел на них, зацепился ногой за веревку, чуть не упал, но удержался, даже с шагу почти не сбился, и побежал дальше, в поту и ужасе. Наконец я очутился на своей улице, потом перед парадным, взбежал по лестнице, прыгая через ступеньку, и ворвался в мастерскую, разинув рот в беззвучном крике, как химера. Потом спустил повсюду жалюзи – не знаю даже, как я с ними совладал, – закрылся от улицы, от света, лег в постель, с головой залез под одеяло – и трясся и скулил там, словно одинокая старуха, которой почудилось, что кто-то ломится в дом…
Он отошел от окна, уселся и раскурил сигару.
– Ну вот, я лежал, дрожал и плакал про себя, но все-таки мне полегчало: по крайней мерея был дома, я был в темноте, я вернулся в утробу. Страх немного утих, и я заснул, накрывшись с головой. Неприглядная картинка, а? Этот тритон, эта потная гусеница, в душном забытьи?
– Да что вы себя грызете? – сказал я с искренним раздражением. – Все ведь быльем поросло.
– Вы правы, – сказал он. – В общем, я уснул. Только я не спал. Я сидел в машине с дядей, и мы ехали по улице в Рали, он вез меня в тюрьму штата. Чудно – я так ясно помню подробности, как будто это случилось на самом деле. Он вез меня на машине в тюрьму штата. Я видел впереди высокую каменную стену со сторожевыми вышками. И помню свое отчаяние – я не мог сообразить, какое мной совершено злодейство, знал только, что оно чудовищное – хуже изнасилования, убийства, измены, похищения ребенка, – какое-то гнусное и неведомое преступление, и приговорен я не к смерти и не к пожизненному заключению, а к неопределенному сроку, который может оказаться и несколькими часами, и десятилетиями. Или веками. И помню, дядя спокойно и ласково говорил мне, чтобы я не волновался, он знает губернатора – помню, он называл его Мэлом Бротоном, – он свяжется с Мэлом, и через два часа, самое большее, меня освободят. Но когда дядя остановил машину у ворот и мы распрощались, когда я вошел в ворота и они с лязгом захлопнулись за мной, я понял, что дядя уже предал меня или забыл и я буду гнить в тюрьме до скончания века. И что еще странно – поскольку к тому времени я давно избавился (или думал, что избавился) от такого рода предрассудков, – едва ворота захлопнулись за мной, как новая мысль наполнила меня отчаянием, почти таким же сильным, как от дядиного предательства: что больше половины заключенных здесь негры и остаток дней я проведу среди негров. Но потом сон переключился – знаете, как бывает в снах, – и начался настоящий ужас: не из-за негров, хотя их там оказалось много, а из-за моего преступления, которое мучило меня неотвязно. Я уже был в тюремной одежде, а заключенные окружили меня, показывали на меня пальцами, насмехались, смотрели на меня с ненавистью и отвращением и всячески обзывали; потом один сказал: «За такое дело надо в газовую камеру!» Тогда остальные загикали и заорали: «Газануть его! Газануть его, сволочь такую!» Только надзиратели не подпустили их, но сами меня тоже ненавидели. А я все хотел заговорить, хотел спросить: что я сделал? За что меня сюда? В чем моя страшная вина? Но мой голос тонул в криках и ругани заключенных. Потом сон снова смазался, время растянулось до бесконечности, дни, месяцы, годы листались взад и вперед, а я все карабкался по нескончаемым стальным тюремным лестницам, проходил в лязгающие двери с ношей неназванной вины, с грузом неведомого преступления. А вокруг – не товарищи по несчастью, а только отвращение и ненависть таких же прокаженных. И несмотря на все, жалкая, нелепая надежда: что как-нибудь, когда-нибудь дядя убедит губернатора отпустить меня. Потом сон опять переключился, и я услышал, как заключенные галдят: «Газануть его! Газануть его!» – и вдруг я уже раздет до черных трусов – так отправляют в газовую камеру в Северной Каролине – и рядом с надзирателем и с двумя священниками в сюртуках – один впереди, другой сзади – иду в комнату смерти. Знаете, даже человек вроде меня, сам себе устроивший из жизни ад, не может терпеть такой сон без конца. Я проснулся под одеялом, задыхаясь и вопя, как будто меня резали, а в мозгу еще дотлевала последняя картинка кошмара: мой дядя, мой добрый старый лысый дядя, заменивший мне отца, стоит в дверях камеры с тигельком синильной кислоты в руке и улыбается улыбкой Люцифера, черный, как ворон, в палаческом балахоне…
Касс замолчал и поежился, словно от холода. Потом он долго ничего не говорил.
– Ну, я вскочил с кровати, разевая рот и цепляясь пальцами за воздух, дрожа всем телом. Не знаю, сколько я пролежал, но на улице уже была ночь. В щели жалюзи я видел зарево над вокзалом Монпарнас и вдалеке – красные огоньки на Эйфелевой башне. Где-то на улице гремело радио, до сих пор его слышу: аплодисменты, смех, свист и оглушительный голос: «VoLiz avez gagn? soixante-dix mille francs!» А я стоял посреди комнаты, дрожал и лязгал зубами, как будто у меня пляска святого Витта. И что-то хотел сказать – недоношенную молитву или хотя бы слово, – но не мог пошевелить губами, как будто всякий волевой импульс во мне был заморожен и парализован ужасом. В голове вертелась и вертелась одна мысль: выпить, выпить бы, только бы выпить – но я знал, что бутылка брошена вместе с альбомом в Люксембургском саду. И не знал, что делать… опять задыхался от тревоги и страха, изнемогал под этой непосильной ношей, словно тяжкая эта пустота гнула меня к земле невидимыми руками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191
Он отошел от окна, уселся и раскурил сигару.
– Ну вот, я лежал, дрожал и плакал про себя, но все-таки мне полегчало: по крайней мерея был дома, я был в темноте, я вернулся в утробу. Страх немного утих, и я заснул, накрывшись с головой. Неприглядная картинка, а? Этот тритон, эта потная гусеница, в душном забытьи?
– Да что вы себя грызете? – сказал я с искренним раздражением. – Все ведь быльем поросло.
– Вы правы, – сказал он. – В общем, я уснул. Только я не спал. Я сидел в машине с дядей, и мы ехали по улице в Рали, он вез меня в тюрьму штата. Чудно – я так ясно помню подробности, как будто это случилось на самом деле. Он вез меня на машине в тюрьму штата. Я видел впереди высокую каменную стену со сторожевыми вышками. И помню свое отчаяние – я не мог сообразить, какое мной совершено злодейство, знал только, что оно чудовищное – хуже изнасилования, убийства, измены, похищения ребенка, – какое-то гнусное и неведомое преступление, и приговорен я не к смерти и не к пожизненному заключению, а к неопределенному сроку, который может оказаться и несколькими часами, и десятилетиями. Или веками. И помню, дядя спокойно и ласково говорил мне, чтобы я не волновался, он знает губернатора – помню, он называл его Мэлом Бротоном, – он свяжется с Мэлом, и через два часа, самое большее, меня освободят. Но когда дядя остановил машину у ворот и мы распрощались, когда я вошел в ворота и они с лязгом захлопнулись за мной, я понял, что дядя уже предал меня или забыл и я буду гнить в тюрьме до скончания века. И что еще странно – поскольку к тому времени я давно избавился (или думал, что избавился) от такого рода предрассудков, – едва ворота захлопнулись за мной, как новая мысль наполнила меня отчаянием, почти таким же сильным, как от дядиного предательства: что больше половины заключенных здесь негры и остаток дней я проведу среди негров. Но потом сон переключился – знаете, как бывает в снах, – и начался настоящий ужас: не из-за негров, хотя их там оказалось много, а из-за моего преступления, которое мучило меня неотвязно. Я уже был в тюремной одежде, а заключенные окружили меня, показывали на меня пальцами, насмехались, смотрели на меня с ненавистью и отвращением и всячески обзывали; потом один сказал: «За такое дело надо в газовую камеру!» Тогда остальные загикали и заорали: «Газануть его! Газануть его, сволочь такую!» Только надзиратели не подпустили их, но сами меня тоже ненавидели. А я все хотел заговорить, хотел спросить: что я сделал? За что меня сюда? В чем моя страшная вина? Но мой голос тонул в криках и ругани заключенных. Потом сон снова смазался, время растянулось до бесконечности, дни, месяцы, годы листались взад и вперед, а я все карабкался по нескончаемым стальным тюремным лестницам, проходил в лязгающие двери с ношей неназванной вины, с грузом неведомого преступления. А вокруг – не товарищи по несчастью, а только отвращение и ненависть таких же прокаженных. И несмотря на все, жалкая, нелепая надежда: что как-нибудь, когда-нибудь дядя убедит губернатора отпустить меня. Потом сон опять переключился, и я услышал, как заключенные галдят: «Газануть его! Газануть его!» – и вдруг я уже раздет до черных трусов – так отправляют в газовую камеру в Северной Каролине – и рядом с надзирателем и с двумя священниками в сюртуках – один впереди, другой сзади – иду в комнату смерти. Знаете, даже человек вроде меня, сам себе устроивший из жизни ад, не может терпеть такой сон без конца. Я проснулся под одеялом, задыхаясь и вопя, как будто меня резали, а в мозгу еще дотлевала последняя картинка кошмара: мой дядя, мой добрый старый лысый дядя, заменивший мне отца, стоит в дверях камеры с тигельком синильной кислоты в руке и улыбается улыбкой Люцифера, черный, как ворон, в палаческом балахоне…
Касс замолчал и поежился, словно от холода. Потом он долго ничего не говорил.
– Ну, я вскочил с кровати, разевая рот и цепляясь пальцами за воздух, дрожа всем телом. Не знаю, сколько я пролежал, но на улице уже была ночь. В щели жалюзи я видел зарево над вокзалом Монпарнас и вдалеке – красные огоньки на Эйфелевой башне. Где-то на улице гремело радио, до сих пор его слышу: аплодисменты, смех, свист и оглушительный голос: «VoLiz avez gagn? soixante-dix mille francs!» А я стоял посреди комнаты, дрожал и лязгал зубами, как будто у меня пляска святого Витта. И что-то хотел сказать – недоношенную молитву или хотя бы слово, – но не мог пошевелить губами, как будто всякий волевой импульс во мне был заморожен и парализован ужасом. В голове вертелась и вертелась одна мысль: выпить, выпить бы, только бы выпить – но я знал, что бутылка брошена вместе с альбомом в Люксембургском саду. И не знал, что делать… опять задыхался от тревоги и страха, изнемогал под этой непосильной ношей, словно тяжкая эта пустота гнула меня к земле невидимыми руками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191