ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Даже Бога они снабдили алиби, объявив, что Он умер. Помнишь Архимеда: “Дайте мне точку опоры — и я переверну Землю!” У нас нет этой точки опоры. В смысле морали нет даже ног, чтобы стоять.
— Почему, у нас тобой как раз по две нога. У Харриет, у Уиндхема, у Тони — тоже. Поэтому мы здесь.
Соловьев нагнулся за горстью серого снега, уцелевшего в щели между камней, куда не заглядывало солнце, слепил из него плотный снежок, чтобы запустить им в телеграфный столб — и промахнуться.
— Ты знаешь, о чем я говорю. Верить просто. Не верить тоже просто. Не верить в собственное неверие — вот что трудно.
— Да, знаю, — согласилась Клэр. — Но это придает сил.
— Чтобы вертеться, как белка в колесе…
— Кажется, нам пора возвращаться! — спохватилась Клэр. — Я забыла, кто выступает следующим.
— Петижак. — И Николай захохотал. Весь его гнев мигом испарился. — Вот кто типичная взбесившаяся белка, бесконечно вращающаяся колесо!
III
Никто не знал, даже приблизительно, сколько Раймону Петижаку лет. В международных ежегодниках “Who Is Who” и аналогичных изданиях дата его рождения указывалась с десятилетними расхождениями. Когда редактор проявлял дотошность, Петижак отвечал, что человеку ровно столько лет, на сколько он себя чувствует. Его излюбленной присказкой было:
“Эпатировать буржуа — это старо. Его надо мистифицировать”. Мистификация была его второй натурой, как педантизм у Бурша. Харриет утверждала, что лучший способ опередить истинный возраст Петижака — это воспользоваться ньютоновским законом обратных квадратов: моложавость облика Петижака находилась в обратно пропорциональной зависимости от квадрата расстояния, отделяющего его от наблюдателя. Из противоположного угла небольшого зала он казался сорокалетним мужчиной. Но с началом приближения его кожа делалась все более пергаментной, все более натянутой, как после пластической операции.
Его импровизированное выступление походило, как предрекал Блад, на острое и вязкое рагу. Клэр даже захотелось воспользоваться зубочисткой. Одновременно ее охватил страх. Петижак проповедовал ненависть во имя любви. Постепенно он разошелся, и на смену шарму Мефистофеля пришла желчная злоба: оратор брызгал слюной, буквально источая яд. Клянясь в любви к миру, он объявлял войну необозначенному врагу. Враг этот, которого он неопределенно именовал “Системой”, непрерывно менял облик и наклонности: то это был мифологический монстр, пожирающий собственных детей, то социологическая абстракция, каким-то образом связанная с рекламой стиральных машин. Чудовище было увенчано одновременно железным шлемом и котелком, да еще прижимало к плечу гранатомет. Оно засоряло умы студентов-социологов неверно понятой историей, мучило будущих скульпторов архаичной анатомией; оно было компьютеризованным фашистом-полицейским, с материнской утробы боящимся лобковых волос (для эмбриона это — символ враждебных джунглей) и бессовестным лицемером: “Лицемерие систем, воплощено в чудовищной сегрегации мужских и женских общественных уборных!”
Вся его речь была усеяна такими самопародиями, однако его маниакальная ненависть к “Системе”, к западной цивилизации как таковой, не вызывала ни малейшего сомнения. Система подлежала уничтожению во имя освобождения общества, и единственным способом ее разрушения объявлялась всеобщая гражданская война. В такой войне можно обойтись без ядерного оружия. Ее цель — дезинтеграция всей социальной ткани, волокно за волокном, пока улицы не перестанут быть безопасными для пешеходов, носящих традиционную для Системы одежду, пока те не начнут бояться повернуть ключ зажигания, потом что в машине может быть заложена бомба, сесть в самолет, потому что никто не будет уверен, что он долетит до аэропорта назначения или вообще куда-нибудь долетит. Секретаршам больших индустриальных компаний будет страшно садиться за пишущие машинки — вдруг они взорвутся? Зажиточные обитатели пригородов будут опасаться посылать своих детей в школу — вдруг их захватят в заложники? Школы, так или иначе, закроются, потому что учителям, пытающимся чему-то научить детей, станут смеяться в лицо, а то и бить по лицу и раздевать догола, чтобы излечить от страха перед лобковой растительностью. Количество так называемых насильственных преступлений станет расти по экспоненте, причем это будут не только порожденные самой системой деяния, вроде ограблений, но и ритуальное насилие ради насилия, “чистое искусство”. Власти окажутся беспомощны: что толку ставить заплату на одну дыру, когда вся рубаха расползается по швам? Полиция, охотясь за преступником, прежде всего определяет мотивы преступления; но нельзя отловить убийц, убивающих просто так, не имея на жертву зуба, просто потому, что она — символ Системы, не человек, а предмет…
— Вы постоянно забываете, mes amis, об одном замечательном, совершенно потрясающем обстоятельстве: вы то и дело проходите на темных улицах мимо людей, которые могли бы ради простого удовольствия заехать вам дубиной по голове и безнаказанно скрыться. Почему этого не происходит? Потому что потенциальный человек с дубиной вплетен в общественную ткань, в плотную паутину, систему, базирующуюся на неписаном соглашении, негласном contrat social, гарантирующем Жанну безопасность при встрече с Жаком на темной улице. Его охраняет вовсе не полиция, а эта ткань, этот неписаный договор, без которого каждому Жану и Жаку потребовалось бы по телохранителю. Поэтому при расползании ткани системы исчезает чувство безопасности, закон и порядок превращаются в идиллические воспоминания из прошлого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
— Почему, у нас тобой как раз по две нога. У Харриет, у Уиндхема, у Тони — тоже. Поэтому мы здесь.
Соловьев нагнулся за горстью серого снега, уцелевшего в щели между камней, куда не заглядывало солнце, слепил из него плотный снежок, чтобы запустить им в телеграфный столб — и промахнуться.
— Ты знаешь, о чем я говорю. Верить просто. Не верить тоже просто. Не верить в собственное неверие — вот что трудно.
— Да, знаю, — согласилась Клэр. — Но это придает сил.
— Чтобы вертеться, как белка в колесе…
— Кажется, нам пора возвращаться! — спохватилась Клэр. — Я забыла, кто выступает следующим.
— Петижак. — И Николай захохотал. Весь его гнев мигом испарился. — Вот кто типичная взбесившаяся белка, бесконечно вращающаяся колесо!
III
Никто не знал, даже приблизительно, сколько Раймону Петижаку лет. В международных ежегодниках “Who Is Who” и аналогичных изданиях дата его рождения указывалась с десятилетними расхождениями. Когда редактор проявлял дотошность, Петижак отвечал, что человеку ровно столько лет, на сколько он себя чувствует. Его излюбленной присказкой было:
“Эпатировать буржуа — это старо. Его надо мистифицировать”. Мистификация была его второй натурой, как педантизм у Бурша. Харриет утверждала, что лучший способ опередить истинный возраст Петижака — это воспользоваться ньютоновским законом обратных квадратов: моложавость облика Петижака находилась в обратно пропорциональной зависимости от квадрата расстояния, отделяющего его от наблюдателя. Из противоположного угла небольшого зала он казался сорокалетним мужчиной. Но с началом приближения его кожа делалась все более пергаментной, все более натянутой, как после пластической операции.
Его импровизированное выступление походило, как предрекал Блад, на острое и вязкое рагу. Клэр даже захотелось воспользоваться зубочисткой. Одновременно ее охватил страх. Петижак проповедовал ненависть во имя любви. Постепенно он разошелся, и на смену шарму Мефистофеля пришла желчная злоба: оратор брызгал слюной, буквально источая яд. Клянясь в любви к миру, он объявлял войну необозначенному врагу. Враг этот, которого он неопределенно именовал “Системой”, непрерывно менял облик и наклонности: то это был мифологический монстр, пожирающий собственных детей, то социологическая абстракция, каким-то образом связанная с рекламой стиральных машин. Чудовище было увенчано одновременно железным шлемом и котелком, да еще прижимало к плечу гранатомет. Оно засоряло умы студентов-социологов неверно понятой историей, мучило будущих скульпторов архаичной анатомией; оно было компьютеризованным фашистом-полицейским, с материнской утробы боящимся лобковых волос (для эмбриона это — символ враждебных джунглей) и бессовестным лицемером: “Лицемерие систем, воплощено в чудовищной сегрегации мужских и женских общественных уборных!”
Вся его речь была усеяна такими самопародиями, однако его маниакальная ненависть к “Системе”, к западной цивилизации как таковой, не вызывала ни малейшего сомнения. Система подлежала уничтожению во имя освобождения общества, и единственным способом ее разрушения объявлялась всеобщая гражданская война. В такой войне можно обойтись без ядерного оружия. Ее цель — дезинтеграция всей социальной ткани, волокно за волокном, пока улицы не перестанут быть безопасными для пешеходов, носящих традиционную для Системы одежду, пока те не начнут бояться повернуть ключ зажигания, потом что в машине может быть заложена бомба, сесть в самолет, потому что никто не будет уверен, что он долетит до аэропорта назначения или вообще куда-нибудь долетит. Секретаршам больших индустриальных компаний будет страшно садиться за пишущие машинки — вдруг они взорвутся? Зажиточные обитатели пригородов будут опасаться посылать своих детей в школу — вдруг их захватят в заложники? Школы, так или иначе, закроются, потому что учителям, пытающимся чему-то научить детей, станут смеяться в лицо, а то и бить по лицу и раздевать догола, чтобы излечить от страха перед лобковой растительностью. Количество так называемых насильственных преступлений станет расти по экспоненте, причем это будут не только порожденные самой системой деяния, вроде ограблений, но и ритуальное насилие ради насилия, “чистое искусство”. Власти окажутся беспомощны: что толку ставить заплату на одну дыру, когда вся рубаха расползается по швам? Полиция, охотясь за преступником, прежде всего определяет мотивы преступления; но нельзя отловить убийц, убивающих просто так, не имея на жертву зуба, просто потому, что она — символ Системы, не человек, а предмет…
— Вы постоянно забываете, mes amis, об одном замечательном, совершенно потрясающем обстоятельстве: вы то и дело проходите на темных улицах мимо людей, которые могли бы ради простого удовольствия заехать вам дубиной по голове и безнаказанно скрыться. Почему этого не происходит? Потому что потенциальный человек с дубиной вплетен в общественную ткань, в плотную паутину, систему, базирующуюся на неписаном соглашении, негласном contrat social, гарантирующем Жанну безопасность при встрече с Жаком на темной улице. Его охраняет вовсе не полиция, а эта ткань, этот неписаный договор, без которого каждому Жану и Жаку потребовалось бы по телохранителю. Поэтому при расползании ткани системы исчезает чувство безопасности, закон и порядок превращаются в идиллические воспоминания из прошлого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57