ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Я перебегал от группы к группе, проталкивался, потный и несчастный, и не мог поверить, что меня сейчас выпрут и все кончится. И ком стоял в горле от гордости за художника. Ни хрена, думал я, человек может. Были и разочарования. Но ни одна, ни одна репродукция даже близко не передавала впечатления от картин. Может, когда-нибудь будет, пока — нет. В репродукциях было все. Кроме пустяка. Таинственной гармонии.
Были и смешные вещи. Девушка с письмом у окна, Вермейера, оказалась серебряной, почти серой, а репродукции были веселого желтоватого цвета и, значит, пропадала вся суть картины, которая, конечно, была не в том, что давняя натурщица читает письмо. Но вернемся к зимнему коридору на кинофабрике.
Поостыв от изумления, я стоял в этом коридоре у каждой картины сколько хотел, и никто меня не гнал, и вдруг стал испытывать чувство, близкое к холодному отвращению. Либо я разлюбил живопись, занимаясь стряпней кинозаявок, надеясь, что они кому-то глянутся и мне за них дадут есть и пить, либо весь великий авторитет великих художников — липа. Передо мной молодой Рембрандт с Саскией на коленях, от которого я когда-то отходил в полуобмороке, а теперь стою и думаю: «И все? Да нет, неплохо сделано, мастеровито. Но какая-то тошнота, будто резинового ластика нажевался, и надо промыть рот». И только когда внесли самый большой ящик и, ободрав доски, открыли «Сикстинскую», до меня дошло — не могут ее внести из метели, за это убивать надо. Так что же это за монстры, которые выглядят хуже, чем честные репродукции?
И я ушел.
Я спросил режиссера. Для его фильма привезли эти картины. Он в буфете покупал пирожное и чай. Я спросил с надеждой:
- Вряд ли это «Дрезденка», а?
- Ну что вы, — сказал он, — это очень хорошие копии. Уважаемый сир, за очень хорошую копию рубля судят.
Я понимаю, сир, у рубля и у картины разные задачи, но гнусность фальшивых денег легко доказуема — она кража. А как доказать гнусность кражи таинственной гармонии в какой-нибудь копии, когда эту гармонию и в подлиннике мало кто видит? Если репродукция от картины отличается, как меню от обеда, то отличие копии от картины страшнее. По меню я воображаю обед. Я остаюсь голодный, но я воображаю обед, какой хочу, и у меня текут слюни. А копия — это страшно. Она отличается от картины как Одиллия от Одетты. Я влюбился в Одетту, а мне подсунули Одиллию, ведьму. Копия — это подмена. Адское дело.
Ох, ох, уж эти мне эстеты-гуманисты, — говорят. — О чем речь? Мало вам, что в картине все как живое, мало? Зажирели, вот что я вам скажу. Знаем вас, формалистов проклятых, модернистов недорезанных, вам подай картины, которые можно вверх ногами смотреть! А между тем, художники знают, что перевернутая вверх ногами картина, к сожалению и чаще всего, выглядит лучше — выявляет цветовую дисгармонию неперевернутой.
- Это у перевернутой цвет другой? Ну, тогда вы вообще — того, — и крутит пальцем у виска.
Ох!..
Чтобы разобраться во всех этих делах, надо запомнить только одно. Художники делятся не по школам, течениям, периодам, мастерству и даже не по таланту, это все, страшно сказать, не главное.
Художники делятся на два сорта, которые отличаются только одним признаком. Одни изображают свой мир, а другие хотят насобачиться изображать чужой. Спорят — выражает художник свое время или, может быть, нет, не выражает. Это все ерунда, сир. Всякий художник выражает свое время, даже неискренний.
Есть еще один крайне неудачный термин — «самовыражение». Термин скрежещущий, искусствоведческого происхождения, бесплодный, и в него надо вдумываться. Наплюнем. Художники отличаются только одним — одни изображают свой мир, другие пытаются — чужой. Все остальное — отсюда.
Кто изображает свой мир, может на холсте устроить непонятный вихрь красок, а может по фотографии изобразить голое небо и трубу на горизонте или избу, и будет видно — это его мир.
Все остальное — только трюки и страх, что не купят.
Я раньше думал, что Моцарт от Сальери отличался тем, что Моцарт гений, а Сальери — имитатор на математических костылях. Теперь я знаю, что это лишь сложные последствия простой и щемительной разницы. Моцарт изображал свой мир, а Сальери хотел насобачиться изображать чужой. Потому что Моцарт — бесстрашный человек, а Сальери — трус.
Каждый, кто изображает свой мир, — новатор, ломает ли он старые способы изображать или нет, сознательно ли он их ломает или по инстинкту — это все равно. Поэтому в искусстве новатор — это новатор навсегда. Все остальные изучают спрос. Я, зритель, — вахлак без знания терминов. И зачем мне свою голову подменять чужой? Я хочу прийти в мир художника и побыть в нем. Хорошо мне в нем — я останусь, нехорошо, колюче, непривычно — уйду, но есть шанс, что вернусь. А если мира нет вовсе, то висит предмет на стене, и искусствоведы обстреливают эту картину терминами, рикошетом в меня, и все мимо.
И Моцарту и Сальери платили. Но Сальери продался, а Моцарт — нет.
Художник не может изображать чужой мир. Или свой, или никакой. Но если мир есть — есть надежда и на отклик.
5
- Мы подъезжаем к нашему учебному центру, — сказал Леонид Владимирович. И женщина-парторг кивнула.
На ней было, если не ошибаюсь, платье светло-вишневого цвета. Она была молчаливая или просто не торопилась с оценками. Когда я сползал еще по ступенькам вагона, Андрей Иваныч представил меня тольяттинцам — это тот самый знаменитый Панфилов, из чего я понял, что меня тут абсолютно никто не знает. Галстук мой бодро отдувало куда-то в сторону степным ветром, а женщина в вишневом платье вежливо улыбнулась:
- Ну, товарищи!
После этого я старался на нее поглазеть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105
Были и смешные вещи. Девушка с письмом у окна, Вермейера, оказалась серебряной, почти серой, а репродукции были веселого желтоватого цвета и, значит, пропадала вся суть картины, которая, конечно, была не в том, что давняя натурщица читает письмо. Но вернемся к зимнему коридору на кинофабрике.
Поостыв от изумления, я стоял в этом коридоре у каждой картины сколько хотел, и никто меня не гнал, и вдруг стал испытывать чувство, близкое к холодному отвращению. Либо я разлюбил живопись, занимаясь стряпней кинозаявок, надеясь, что они кому-то глянутся и мне за них дадут есть и пить, либо весь великий авторитет великих художников — липа. Передо мной молодой Рембрандт с Саскией на коленях, от которого я когда-то отходил в полуобмороке, а теперь стою и думаю: «И все? Да нет, неплохо сделано, мастеровито. Но какая-то тошнота, будто резинового ластика нажевался, и надо промыть рот». И только когда внесли самый большой ящик и, ободрав доски, открыли «Сикстинскую», до меня дошло — не могут ее внести из метели, за это убивать надо. Так что же это за монстры, которые выглядят хуже, чем честные репродукции?
И я ушел.
Я спросил режиссера. Для его фильма привезли эти картины. Он в буфете покупал пирожное и чай. Я спросил с надеждой:
- Вряд ли это «Дрезденка», а?
- Ну что вы, — сказал он, — это очень хорошие копии. Уважаемый сир, за очень хорошую копию рубля судят.
Я понимаю, сир, у рубля и у картины разные задачи, но гнусность фальшивых денег легко доказуема — она кража. А как доказать гнусность кражи таинственной гармонии в какой-нибудь копии, когда эту гармонию и в подлиннике мало кто видит? Если репродукция от картины отличается, как меню от обеда, то отличие копии от картины страшнее. По меню я воображаю обед. Я остаюсь голодный, но я воображаю обед, какой хочу, и у меня текут слюни. А копия — это страшно. Она отличается от картины как Одиллия от Одетты. Я влюбился в Одетту, а мне подсунули Одиллию, ведьму. Копия — это подмена. Адское дело.
Ох, ох, уж эти мне эстеты-гуманисты, — говорят. — О чем речь? Мало вам, что в картине все как живое, мало? Зажирели, вот что я вам скажу. Знаем вас, формалистов проклятых, модернистов недорезанных, вам подай картины, которые можно вверх ногами смотреть! А между тем, художники знают, что перевернутая вверх ногами картина, к сожалению и чаще всего, выглядит лучше — выявляет цветовую дисгармонию неперевернутой.
- Это у перевернутой цвет другой? Ну, тогда вы вообще — того, — и крутит пальцем у виска.
Ох!..
Чтобы разобраться во всех этих делах, надо запомнить только одно. Художники делятся не по школам, течениям, периодам, мастерству и даже не по таланту, это все, страшно сказать, не главное.
Художники делятся на два сорта, которые отличаются только одним признаком. Одни изображают свой мир, а другие хотят насобачиться изображать чужой. Спорят — выражает художник свое время или, может быть, нет, не выражает. Это все ерунда, сир. Всякий художник выражает свое время, даже неискренний.
Есть еще один крайне неудачный термин — «самовыражение». Термин скрежещущий, искусствоведческого происхождения, бесплодный, и в него надо вдумываться. Наплюнем. Художники отличаются только одним — одни изображают свой мир, другие пытаются — чужой. Все остальное — отсюда.
Кто изображает свой мир, может на холсте устроить непонятный вихрь красок, а может по фотографии изобразить голое небо и трубу на горизонте или избу, и будет видно — это его мир.
Все остальное — только трюки и страх, что не купят.
Я раньше думал, что Моцарт от Сальери отличался тем, что Моцарт гений, а Сальери — имитатор на математических костылях. Теперь я знаю, что это лишь сложные последствия простой и щемительной разницы. Моцарт изображал свой мир, а Сальери хотел насобачиться изображать чужой. Потому что Моцарт — бесстрашный человек, а Сальери — трус.
Каждый, кто изображает свой мир, — новатор, ломает ли он старые способы изображать или нет, сознательно ли он их ломает или по инстинкту — это все равно. Поэтому в искусстве новатор — это новатор навсегда. Все остальные изучают спрос. Я, зритель, — вахлак без знания терминов. И зачем мне свою голову подменять чужой? Я хочу прийти в мир художника и побыть в нем. Хорошо мне в нем — я останусь, нехорошо, колюче, непривычно — уйду, но есть шанс, что вернусь. А если мира нет вовсе, то висит предмет на стене, и искусствоведы обстреливают эту картину терминами, рикошетом в меня, и все мимо.
И Моцарту и Сальери платили. Но Сальери продался, а Моцарт — нет.
Художник не может изображать чужой мир. Или свой, или никакой. Но если мир есть — есть надежда и на отклик.
5
- Мы подъезжаем к нашему учебному центру, — сказал Леонид Владимирович. И женщина-парторг кивнула.
На ней было, если не ошибаюсь, платье светло-вишневого цвета. Она была молчаливая или просто не торопилась с оценками. Когда я сползал еще по ступенькам вагона, Андрей Иваныч представил меня тольяттинцам — это тот самый знаменитый Панфилов, из чего я понял, что меня тут абсолютно никто не знает. Галстук мой бодро отдувало куда-то в сторону степным ветром, а женщина в вишневом платье вежливо улыбнулась:
- Ну, товарищи!
После этого я старался на нее поглазеть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105