ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Должно же было это когда-нибудь произойти у дикаря, не обученного теориям?
То есть получается, что даже речь человеческая стала человеческой речью, а не набором криков-сигналов не только тогда, когда человек стал обрабатывать палку или камень (это делают и животные), а еще и тогда, когда два человека сообщили друг другу, что оба они видят сны и это неспроста. То есть со-знание человека, вполне возможно, пробудилось тогда, когда он осознал, что живет двойной жизнью — наяву и во сне.
То есть прежде, чем появилась мысль, обобщение, появился сон и наблюдение над ним. Наблюдение над сном. Все остальное известно из истории культуры и культов.
Я точно помню утро, когда это произошло.
Утро было пасмурное, когда все вороны, и небо, и заборы, и асфальт кажутся серыми. Я продрал глаза и в большое окно увидел, что все так и есть, как я сейчас вижу. Тупое и бесперспективное. И как быть?
А потом чувствую, что-то во мне зудит, не подходящее к обстановке, как ненастроенная струна на гитаре, которая случайно задета и мешает петь запланированную песню, и струну перестроить некогда, потому что на тебя смотрят и желают послушать известное и вчерашнее.
А надо сказать, что я до этого несколько лет жил в парнике (примечание: это — метафора). В парнике, где цвели экзотические помеси репы с ананасом, где были уверены, что подтекст — это лирика, и кто говорит «лонгшез», а не «шезлонг», тот, само собой и ясное дело, новатор (конец метафоры).
Я и раньше знал, что лирика — это то, что другим способом не выразишь, и компьютеру тут делать нечего. Но я не верил ни в какое «ретро» под любым соусом, и я не верил, что поэзия — это изысканный междусобойничек, фарфорчики-чики, порцеланчики-чики и маркизы с розовыми попками.
Короче, я верил в ослепительное крылатое одиночество и мужество первого шага. Короче, я верил, что поэзия — это не ностальгия по прошлому, а ностальгия по будущему. И тут я слышу, как во мне звенит ненастроенная эта струна, и догадываюсь, что это какой-то смех, и печаль, и вызов. И я почему-то сажусь и пишу:
Солнце село за рекой…
И я вижу, что все мои раз-пере-высокие намерения разрешаются смехотворной частушкой, которая в истории словесной культуры идет в примечаниях, хотя уже давно неясно, почему.
И тут во мне поднимается какая-то непонятная обида и защита чего-то главного, о чем иначе и не скажешь, и я пишу вторую строку:
За приемный, за покой…
И я вдруг догадываюсь, что это и есть начало нового пути. И передо мной возникает видение, дневной сон, и я не сопротивляюсь.
Но чувство у меня тяжелое, как будто не я пишу, а мной пишут.
Я увидел его.
Солнце село за рекой,
За приемный за покой.
Приходите, санитары,
Посмотрите, я какой!
Горы лезут в небеса.
Дым в долине поднялся.
Только мне на этой сопке
Жить осталось полчаса!
Скоро выйдет на бугор
Диверсант, бандит и вор.
У него патронов много,
Он убьет меня в упор!
На песчаную межу
Я шнурочек привяжу,
Может, этою «лимонкой»
Я бандита уложу!
Пыль садится на висок,
Шрам повис наискосок,
Молодая жизнь уходит
Черной струйкою в песок!
Грохот рыжего огня,
Топот чалого коня,
Приходи скорее, доктор,
Может, вылечишь меня!
Я до сих пор помню, как это было.
Я ничего не воображал, я просто видел, слышал и лепил то, что видел, и записывал то, что слышал, и это пело во мне какой-то неистовой частушкой.
Потом я показал приятелю. Он прочел, потом довольно долго не говорил ничего. Потом сказал, глядя в пол:
- Вообще какая-то дикость… Все передается… Сидит на койке и загипсованную лапу качает…
Потом он ушел, а я стал думать: что-то он неточно сказал, а что — не пойму. Может быть, он не раненый, а у него душа контужена.
Балалаечку свою
Я со шкапа достаю,
На канатчиковой даче
Тихо песенку пою.
Так и написал потом. Попонятней. Два месяца начало искал. Потом придумал длинное название, фактически строфу в прозе. «Баллада о психе из больницы имени Ганнушкина, который не отдавал санитарам свою пограничную фуражку». Потом многие этот прием применяли. Потом музыку написал. Потом стал петь. Такие дела, братишка, такие дела. Неужели ты меня узнал?
23
Дорогой дядя!
Надысь, а может, даже лучше сказать, давеча, пришел ко мне незначительный эксперт из Воронежа. Он держался решительно и потребовал от меня четкого определения таких категорий, как трагедия, комедия и драма.
- А ортопедия? — спрашиваю.
- Такого понятия нет.
Он сразу стал называть меня на «ты» и, войдя, хотел снять ботинки. Но я не дался. Я не люблю амикошонства. Мне еще Прохоров Николай Васильевич, мой главный учитель живописи, в давние времена объяснил:
«Душечка, амикошонство — это такая дружба, когда тебя обнимают голой ногой за шею и шевелят у носа пальцами».
- Я жду, — сказал он.
- Трагедия, говорю, это показ того, как человека затянуло и зачавкало в машину… Комедия — как человек из нее вывернулся… Драма — о том, как человек выворачивался, но и его затянуло более или менее… А, так сказать, ортопедия — о том, как человек над машиной смеется.
Он осознавал.
- Ну и что же, по-твоему, есть искусство? — неожиданно игриво спросил он. — Я требую формулировки.
- Пожалуйста, говорю. Искусство — это то, чего не могло быть, но было, и что могло быть, но не было.
- Вот как… — задумчиво сказал он.
- А все эксперты приветствуют противоположные воззрения, — говорю. — Но теоретически приветствуют, не любя, зевая от скуки на самых высоких нотах, ибо самим читать неинтересно. Однако не сдаются и ждут, когда придет окончательный реалист и все уладит без вышеуказанных формул.
- От формалиста слышу, — сказал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105
То есть получается, что даже речь человеческая стала человеческой речью, а не набором криков-сигналов не только тогда, когда человек стал обрабатывать палку или камень (это делают и животные), а еще и тогда, когда два человека сообщили друг другу, что оба они видят сны и это неспроста. То есть со-знание человека, вполне возможно, пробудилось тогда, когда он осознал, что живет двойной жизнью — наяву и во сне.
То есть прежде, чем появилась мысль, обобщение, появился сон и наблюдение над ним. Наблюдение над сном. Все остальное известно из истории культуры и культов.
Я точно помню утро, когда это произошло.
Утро было пасмурное, когда все вороны, и небо, и заборы, и асфальт кажутся серыми. Я продрал глаза и в большое окно увидел, что все так и есть, как я сейчас вижу. Тупое и бесперспективное. И как быть?
А потом чувствую, что-то во мне зудит, не подходящее к обстановке, как ненастроенная струна на гитаре, которая случайно задета и мешает петь запланированную песню, и струну перестроить некогда, потому что на тебя смотрят и желают послушать известное и вчерашнее.
А надо сказать, что я до этого несколько лет жил в парнике (примечание: это — метафора). В парнике, где цвели экзотические помеси репы с ананасом, где были уверены, что подтекст — это лирика, и кто говорит «лонгшез», а не «шезлонг», тот, само собой и ясное дело, новатор (конец метафоры).
Я и раньше знал, что лирика — это то, что другим способом не выразишь, и компьютеру тут делать нечего. Но я не верил ни в какое «ретро» под любым соусом, и я не верил, что поэзия — это изысканный междусобойничек, фарфорчики-чики, порцеланчики-чики и маркизы с розовыми попками.
Короче, я верил в ослепительное крылатое одиночество и мужество первого шага. Короче, я верил, что поэзия — это не ностальгия по прошлому, а ностальгия по будущему. И тут я слышу, как во мне звенит ненастроенная эта струна, и догадываюсь, что это какой-то смех, и печаль, и вызов. И я почему-то сажусь и пишу:
Солнце село за рекой…
И я вижу, что все мои раз-пере-высокие намерения разрешаются смехотворной частушкой, которая в истории словесной культуры идет в примечаниях, хотя уже давно неясно, почему.
И тут во мне поднимается какая-то непонятная обида и защита чего-то главного, о чем иначе и не скажешь, и я пишу вторую строку:
За приемный, за покой…
И я вдруг догадываюсь, что это и есть начало нового пути. И передо мной возникает видение, дневной сон, и я не сопротивляюсь.
Но чувство у меня тяжелое, как будто не я пишу, а мной пишут.
Я увидел его.
Солнце село за рекой,
За приемный за покой.
Приходите, санитары,
Посмотрите, я какой!
Горы лезут в небеса.
Дым в долине поднялся.
Только мне на этой сопке
Жить осталось полчаса!
Скоро выйдет на бугор
Диверсант, бандит и вор.
У него патронов много,
Он убьет меня в упор!
На песчаную межу
Я шнурочек привяжу,
Может, этою «лимонкой»
Я бандита уложу!
Пыль садится на висок,
Шрам повис наискосок,
Молодая жизнь уходит
Черной струйкою в песок!
Грохот рыжего огня,
Топот чалого коня,
Приходи скорее, доктор,
Может, вылечишь меня!
Я до сих пор помню, как это было.
Я ничего не воображал, я просто видел, слышал и лепил то, что видел, и записывал то, что слышал, и это пело во мне какой-то неистовой частушкой.
Потом я показал приятелю. Он прочел, потом довольно долго не говорил ничего. Потом сказал, глядя в пол:
- Вообще какая-то дикость… Все передается… Сидит на койке и загипсованную лапу качает…
Потом он ушел, а я стал думать: что-то он неточно сказал, а что — не пойму. Может быть, он не раненый, а у него душа контужена.
Балалаечку свою
Я со шкапа достаю,
На канатчиковой даче
Тихо песенку пою.
Так и написал потом. Попонятней. Два месяца начало искал. Потом придумал длинное название, фактически строфу в прозе. «Баллада о психе из больницы имени Ганнушкина, который не отдавал санитарам свою пограничную фуражку». Потом многие этот прием применяли. Потом музыку написал. Потом стал петь. Такие дела, братишка, такие дела. Неужели ты меня узнал?
23
Дорогой дядя!
Надысь, а может, даже лучше сказать, давеча, пришел ко мне незначительный эксперт из Воронежа. Он держался решительно и потребовал от меня четкого определения таких категорий, как трагедия, комедия и драма.
- А ортопедия? — спрашиваю.
- Такого понятия нет.
Он сразу стал называть меня на «ты» и, войдя, хотел снять ботинки. Но я не дался. Я не люблю амикошонства. Мне еще Прохоров Николай Васильевич, мой главный учитель живописи, в давние времена объяснил:
«Душечка, амикошонство — это такая дружба, когда тебя обнимают голой ногой за шею и шевелят у носа пальцами».
- Я жду, — сказал он.
- Трагедия, говорю, это показ того, как человека затянуло и зачавкало в машину… Комедия — как человек из нее вывернулся… Драма — о том, как человек выворачивался, но и его затянуло более или менее… А, так сказать, ортопедия — о том, как человек над машиной смеется.
Он осознавал.
- Ну и что же, по-твоему, есть искусство? — неожиданно игриво спросил он. — Я требую формулировки.
- Пожалуйста, говорю. Искусство — это то, чего не могло быть, но было, и что могло быть, но не было.
- Вот как… — задумчиво сказал он.
- А все эксперты приветствуют противоположные воззрения, — говорю. — Но теоретически приветствуют, не любя, зевая от скуки на самых высоких нотах, ибо самим читать неинтересно. Однако не сдаются и ждут, когда придет окончательный реалист и все уладит без вышеуказанных формул.
- От формалиста слышу, — сказал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105