ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Нечего тут говорить, даже и мне самому с собою. Безнадежность моя достигла высочайшей степени.. Пусть делают обстоятельства то, чего мы сделать и даже начать не можем. Что меня может привязать к теперешнему моему образу жизни и службы? Все для меня опостылело. Идея, бывшая у меня в голове прежде, очень меня занимает теперь: надобна помощь в жизни, и в жизни столь скучной, прозаической, безнадежной. Но идея эта, представляя много приятного, вместе и устрашает. Может быть, несбыточность желания будет полезна – но что еще может быть для меня полезно? Скучная, мрачная будущность, одинокая старость, морозы, эгоисты и бедствия непрерывные отечества – вот что для меня остается!"
– Как тебе понравилась Каталани? – спросил, входя, Александр Иванович.
– Восхитительна, – ответил Николай. – Но не Каталани привлекла меня к дневнику, а мысли о том, что до сих пор нет разрешения нашему обществу.
Александр Иванович подошел к столу и длительно, минут двадцать, объяснял брату причины неудачи проекта. Он изложил ему все петербургские сплетни последнего времени и сообщил, что, конечно, в Петербурге, за пределами небольшого круга военной молодежи, их имена становятся именами чужаков и людей небезопасных.
– Наше геттингенское образование, наши европейские идеи не вызывают ничего, кроме зависти глупцов и ненависти дураков. Невежественный разночинец и хам-помещик, встречающий пьяною икотою слово «свобода», одинаково суть наши враги. Невежественность и хамство завистливы к таланту и образованию, – вряд ли можем рассчитывать на сочувствие даже тех, за кого мы хлопочем. Лишь признательность будущих поколений может служить нам утешением. Государь под гнетом своей варварской страны стал склоняться к утешениям религии и к упованиям несбыточным. Хорошо ли, уповая на царство небесное, оставлять в небрежении миллионную участь подданных царства земного. Баронесса Крюденер и какие-то сомнительные, недоброкачественные персоны окружают сейчас российского венценосца, создавая при нем то дождь, то вёдро. Об нас с тобою говорят, что мы, как малоземельные помещики, выступили лишь потому, что мы бедны. Этим объясняли наш либерализм. – Николай Тургенев потерял равновесие, сдернул скатерть со стола. Посуда загремела об пол. Он закричал:
– Канальи, хамы, сукины дети, все в них измеряется корыстью и барышом. Проклятый торгашеский век! Людское качество стало низко с водворением в Европе торгового сословия, а у нас холопы обезумели от непосильного труда, а помещичье хамство ничего, кроме своей утробы, не видит. Наступающий ему на глотку новый хам – купец – не содержит в себе ни гуманности, ни образования – как есть толстосум, хам, попирающий ногою цивилизацию и гуманность.
Александр Тургенев, сжав руки, заходил по комнате.
– Думается мне, зря ты горячишься, – сказал он. – Васька, каторжник, матушкин крепостной, говаривал: «Плетью обуха не перешибешь».
Николай Тургенев вздрогнул.
– В таком случае, не обух, а лезвие самодержавного топора скинет наши головы с шеи. Что делать, что делать?
– Что делать сейчас, я тебе скажу. Сейчас лечь спать и успокоиться. Не думаю, чтобы все погибло. Не сам ли ты говорил мне неоднократно, что ни одна справедливая мысль не умирает...
– Вы правы, Александр Иванович. Простимся, я лягу.
Однако по уходе брата Николай Тургенев не лег. Он долго сидел, читал, потом стал заниматься деловыми бумагами и наконец снова, не могши одолеть искушения, раскрыл страницу дневника и записал:
"Половина девятого утра. Подписка наша стала известною. Она никому не понравилась, и государь признал ее ненужною. Публика восстает в особенности против наших имен; претекст ее – небогатство наше, малое число наших крестьян. Я предполагал, что этого претекста недостаточно: искал его в аристократическом образе мысли наших богатых или знатных людей – если, впрочем, эти архихамы имеют что-нибудь общего с какими бы то ни было аристократами. Наконец, услышав и то и другое, я покуда уверился, что негодование против нас происходит оттого, что о нас разумеет эта публика как о людях опасных, о якобинцах. Вот, как мне теперь кажется, вся загадка. Гурьевы, и мне в особенности называли Ал. Гурьева, кричат против нас, и со всех сторон все на нас вооружились, одержимые хамобесием. Пусть их хорохорятся.
Ах вы хамы! Для моего самолюбия недостает только того, чтобы вы были несколько менее презрительны, дабы ямог гордиться вашим негодованием, вашею ненавистью!"
Глава двадцать шестая
Огромный стол, красная суконная скатерть с гербами, золотые кисти и золотая бахрома до самого паркета. Кресло близко придвинуто к столу. Чернильницы, карандаши, белые листы бумаги, – все говорит о том, что заседание готовится, но еще не началось. Гоффурьер в белых атласных чулках неслышными шагами, как мышь, шмыгнул из двери в дверь. Старый толстый дворцовый камердинер вошел в залу и положил огромный портфель из зеленой крокодиловой кожи с балтийским золотым гербом и с надписью латинскими буквами: «Барон Розенкампф – Государственный совет». В двух шагах через комнату у дверей стояли часовые Преображенского полка. Это были какие-то каменные изваяния, священнодействующие фигуры, уставившие глаза в одну точку, держащие ружье у ноги, абсолютно неподвижные, щеголеватые, совершенно одинаковые друг с другом настолько, что их можно было принять за восковые фигуры, нарочно сделанные по одному образцу причудливым скульптором. За дверьми был кабинет царя. Через комнату рядом красная скатерть и кресла ожидали заседание Государственного совета. Через залу, гремя шпорами, прошел граф Уваров и скрылся в царском кабинете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124