ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
.. где-то в окраинных домах Москвы, и все ему рукоплещут.
Николай Тургенев наклоняется к Жуковскому и спрашивает:
– Василий Андреевич, в чем тут дела?
– Шуба – шуба, повествует о своих похождениях. Знаешь, Коленька, старику пора бы и на покой. Вот! Вотрушка! Вот так его опять! – выкликивал подвыпивший Жуковский арзамасские прозвища Василия Львовича Пушкина.
– Одначе мужчинам только свойственно столь безобразное возбуждение, – говорит Тургенев. – Да и какой же он старик? Ему сорока пяти еще нет, это просто любострастие состарило Пушкина!
– Знаешь, Коленька, – говорил Жуковский, положив голову на правое плечо Тургеневу, – тебе легко говорить, ты – целомудренник, воздержанник, ты – сплошная аскетика, а старенькому Васе Пушкину это трудно. Уж ты ему прости...
Василий Львович, вытирая вспотевший лоб, кончает, кивая в сторону адмирала Шишкова: "Блажен...
С кем не встречается опасный мой сосед;
Кто любит и шутить, но только не во вред;
Кто иногда стихи от скуки сочиняет
И над рецензией Славянской засыпает".
Романтический поэт Жуковский гладит правую щеку Тургенева. Напротив сидит адмирал Шишков в морском мундире и, не обращая внимания на антиславянский выпад Пушкина, продолжает говорить гнусавя:
– За матросов не могу поручиться. Вот супротив сидит человек, от которого все чего хочешь ожидать можно. Я императору подал «Рассуждение о любви к отечеству», но, друг, не поручусь, что любовь к отечеству...
На левом конце стола, к удивлению Николая Тургенева, оказались Волконский и Ростопчин. Оба, тыкая пальцами не столько в Шишкова, сколько в его опустевший бокал, кричали:
– Адмирал, уж ежели ты хочешь, то взгляды русского гражданина на положение российских фабрик требуют другого.
Вдруг Николай Михайлович Карамзин поднялся за столом, кожаное кресло шлепнулось спинкой об пол, и закричал:
– Геттингенский студент! Да здравствует чувствительность! Да здравствует любовь к отечеству и народная гордость! Да здравствует дворянство и да погибнет наглое разночинство!
В ответ раздались рукоплескания. Поднялся старик с бакенбардами, с завитыми волосами, в синем сюртуке с воротником, доходившим до затылка. Николай Тургенев посмотрел пристально: «Опять Василий Львович Пушкин...»
– Неужто ему рукоплещут? – спросил неизвестный сосед.
– Нет, рукоплескали Николаю Михайловичу Карамзину. С адмиралом Шишковым – защитником древних правил российской словесности – Николай Михайлович на ножах, но он за русский слог, он за обновление языка, за новые правила в поэзии. В жизни, конечно, все должно остаться по старинке. По мнению Николая Михайловича, эскимос блаженство испытывает в северных снегах и, будучи противу воли перенесен в знойную Тавриду, будет тоску испытывать без своего ледяного жилища. Человек любит места, в коих родился, в коих все чувствительному сердцу напоминает блаженство младенчества и надежды юности.
«Однако ж почему я это не испытываю? – подумал Тургенев. – Прохладное отечество единственно внушает мне стремление к енотовой шубе».
Карамзин продолжал:
– Ясно, конечно, что никакая гражданственность французская не заменит русскому пейзанину отеческих попечений благонамеренного помещика. Господин, поставленный ему самим богом вместо отца, есть истинный благодетель селян, и только бесчувствие сердца может побудить людей лишить крестьянство, как детей, отеческого надзора, доброго ока благомысленного хозяина.
Шишков одобрительно кивал головой, уже не сожалея, что поручение министра привело его в стан недругов.
– Мысли здравы, а язык у тебя не русской, – сказал он Карамзину. – Помни, что даже безбожный Вольтер не посягнул на александрийский стих и правила французской речи!
«Однако, – думал Николай Тургенев, – странное сегодня у нас на Маросейке сборище. Оно, конечно, весело за столом послушать вольные стишки старого Пушкина, но что-то уж очень тяжко говорит Карамзин».
Шишков трясущимися руками открыл устрицу, надавил лимонную корочку и брызнул кислым соком. Тонкая струйка потекла у него по подбородку. Губы шевелились, язык с белым налетом высовывался, как у ребенка. С трудом и громко проглотил он устрицу и снова глотнул шампанское.
– А ты, Николай Михайлович, должен был без обиняков царю сказать, кто есть истинный враг государства. Отечество наше не таково, чтобы разночинцы сочиняли законы. Что есть Россия? Купечество невежественно, крестьяне суть дети, это правильно ты сказал, а, одначе, вместо дворянства к первейшим должностям в государстве подпускают людей без роду и без племени. Гляди на этого Михаилу Сперанского. Нонче – первейший министр. Одиннадцатого февраля учредил правила о дворянском налоге. Да разве это русский человек, чтобы первейшее сословие государства так теснить?
– Александр Семенович, я вашему превосходительству не перечу, но думаю, что и без меня дело обойдется. Сперанского песенка спета, он – изменник, и не сносить ему головы.
Все переглянулись.
– Что вы сказать хотите? – спросил Александр Иванович.
– Поживи и увидишь, – ответил Карамзин. – Дело быстрое, двух недель не пройдет.
Николай Тургенев почувствовал духоту, тихо и бесшумно встал и вышел из комнаты. Перед тем как подняться на лестницу, он остановился и прислушался: в маленькой комнате, под лестницей, слышалось тихое, заунывное пение. Николай Тургенев открыл дверь. Марфуша, лежа на постели и бросая вязальными спицами искры по комнате, напевала заунывную песню. При виде Николая Тургенева она быстро натянула одеяло до подбородка и уставила на него испуганные черные глаза.
– Ты что – больна, Марфа?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
Николай Тургенев наклоняется к Жуковскому и спрашивает:
– Василий Андреевич, в чем тут дела?
– Шуба – шуба, повествует о своих похождениях. Знаешь, Коленька, старику пора бы и на покой. Вот! Вотрушка! Вот так его опять! – выкликивал подвыпивший Жуковский арзамасские прозвища Василия Львовича Пушкина.
– Одначе мужчинам только свойственно столь безобразное возбуждение, – говорит Тургенев. – Да и какой же он старик? Ему сорока пяти еще нет, это просто любострастие состарило Пушкина!
– Знаешь, Коленька, – говорил Жуковский, положив голову на правое плечо Тургеневу, – тебе легко говорить, ты – целомудренник, воздержанник, ты – сплошная аскетика, а старенькому Васе Пушкину это трудно. Уж ты ему прости...
Василий Львович, вытирая вспотевший лоб, кончает, кивая в сторону адмирала Шишкова: "Блажен...
С кем не встречается опасный мой сосед;
Кто любит и шутить, но только не во вред;
Кто иногда стихи от скуки сочиняет
И над рецензией Славянской засыпает".
Романтический поэт Жуковский гладит правую щеку Тургенева. Напротив сидит адмирал Шишков в морском мундире и, не обращая внимания на антиславянский выпад Пушкина, продолжает говорить гнусавя:
– За матросов не могу поручиться. Вот супротив сидит человек, от которого все чего хочешь ожидать можно. Я императору подал «Рассуждение о любви к отечеству», но, друг, не поручусь, что любовь к отечеству...
На левом конце стола, к удивлению Николая Тургенева, оказались Волконский и Ростопчин. Оба, тыкая пальцами не столько в Шишкова, сколько в его опустевший бокал, кричали:
– Адмирал, уж ежели ты хочешь, то взгляды русского гражданина на положение российских фабрик требуют другого.
Вдруг Николай Михайлович Карамзин поднялся за столом, кожаное кресло шлепнулось спинкой об пол, и закричал:
– Геттингенский студент! Да здравствует чувствительность! Да здравствует любовь к отечеству и народная гордость! Да здравствует дворянство и да погибнет наглое разночинство!
В ответ раздались рукоплескания. Поднялся старик с бакенбардами, с завитыми волосами, в синем сюртуке с воротником, доходившим до затылка. Николай Тургенев посмотрел пристально: «Опять Василий Львович Пушкин...»
– Неужто ему рукоплещут? – спросил неизвестный сосед.
– Нет, рукоплескали Николаю Михайловичу Карамзину. С адмиралом Шишковым – защитником древних правил российской словесности – Николай Михайлович на ножах, но он за русский слог, он за обновление языка, за новые правила в поэзии. В жизни, конечно, все должно остаться по старинке. По мнению Николая Михайловича, эскимос блаженство испытывает в северных снегах и, будучи противу воли перенесен в знойную Тавриду, будет тоску испытывать без своего ледяного жилища. Человек любит места, в коих родился, в коих все чувствительному сердцу напоминает блаженство младенчества и надежды юности.
«Однако ж почему я это не испытываю? – подумал Тургенев. – Прохладное отечество единственно внушает мне стремление к енотовой шубе».
Карамзин продолжал:
– Ясно, конечно, что никакая гражданственность французская не заменит русскому пейзанину отеческих попечений благонамеренного помещика. Господин, поставленный ему самим богом вместо отца, есть истинный благодетель селян, и только бесчувствие сердца может побудить людей лишить крестьянство, как детей, отеческого надзора, доброго ока благомысленного хозяина.
Шишков одобрительно кивал головой, уже не сожалея, что поручение министра привело его в стан недругов.
– Мысли здравы, а язык у тебя не русской, – сказал он Карамзину. – Помни, что даже безбожный Вольтер не посягнул на александрийский стих и правила французской речи!
«Однако, – думал Николай Тургенев, – странное сегодня у нас на Маросейке сборище. Оно, конечно, весело за столом послушать вольные стишки старого Пушкина, но что-то уж очень тяжко говорит Карамзин».
Шишков трясущимися руками открыл устрицу, надавил лимонную корочку и брызнул кислым соком. Тонкая струйка потекла у него по подбородку. Губы шевелились, язык с белым налетом высовывался, как у ребенка. С трудом и громко проглотил он устрицу и снова глотнул шампанское.
– А ты, Николай Михайлович, должен был без обиняков царю сказать, кто есть истинный враг государства. Отечество наше не таково, чтобы разночинцы сочиняли законы. Что есть Россия? Купечество невежественно, крестьяне суть дети, это правильно ты сказал, а, одначе, вместо дворянства к первейшим должностям в государстве подпускают людей без роду и без племени. Гляди на этого Михаилу Сперанского. Нонче – первейший министр. Одиннадцатого февраля учредил правила о дворянском налоге. Да разве это русский человек, чтобы первейшее сословие государства так теснить?
– Александр Семенович, я вашему превосходительству не перечу, но думаю, что и без меня дело обойдется. Сперанского песенка спета, он – изменник, и не сносить ему головы.
Все переглянулись.
– Что вы сказать хотите? – спросил Александр Иванович.
– Поживи и увидишь, – ответил Карамзин. – Дело быстрое, двух недель не пройдет.
Николай Тургенев почувствовал духоту, тихо и бесшумно встал и вышел из комнаты. Перед тем как подняться на лестницу, он остановился и прислушался: в маленькой комнате, под лестницей, слышалось тихое, заунывное пение. Николай Тургенев открыл дверь. Марфуша, лежа на постели и бросая вязальными спицами искры по комнате, напевала заунывную песню. При виде Николая Тургенева она быстро натянула одеяло до подбородка и уставила на него испуганные черные глаза.
– Ты что – больна, Марфа?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124